Алексей Петрович прошёл сквозь строй, точно уязвлённый Арамис, швырнувши, облегченно предвосхищая стремительный сон, рюкзак на сиденье, так что вздрогнул по-бабски пригорюнившийся у иллюминатора над самым крылом, по-бабски же подпёрший подбородок, китаец в гаврошевой кепке набекрень, с золотой бритвой на истинно червонной цепи да понурым, в этот день вездесущим ландышем — ценою в один евроландский сестерций, — по самую ляжку в карман миланца-пиджака, молниеносно представлявшегося, как недавно овельможенный выскочка, полудюжиной рудных букв, размётанных от локтя до запястья. В иллюминаторе за остроносым азиатским профилем Алексей Петрович рассмотрел, как тройня салатовых близняшек-самолётов с младенческим оперением членов напыжилась, одновременно принявши внутрь по кишке «боинга», столь внезапно прервавшего урчание, что взвизгнули тенессийские смолянки, — рассыпавшись фурором фурирчиков — уже рассаживающиеся вкруг Алексея Петровича и в надежде устремлявшие косвенно-внимательный взор на пару мекковых пилигримов (тщеславных своим недавним эратостеновым причастием): «А не угоните ли вы, вместе с нами со всеми, лайнер к блаженному аравийскому архипелагу — пятёрке сухеньких пальмовых оазисов с парой парсеек, теребящих кошти да изнывающих по тени остепенившегося Стеньки средь ширящегося Индийского (нижайшей касты!) океана?! Ну же! Будьте миленьки!».
Корабль зарокотал ещё сладостнее, ещё надрывнее, ещё чётче отсчитывая ритм. Школьницы попадали в кресла, подлезая взором интересанток
под Алексея Петровича, извлекшего, неожиданно для себя самого (наитию утреннего скольжения следуя), щёлкнувши шкатулкой, Илиаду, севши подле китайца, благожелательно поглядывающего, как стайка пролетариев, плавясь в светло-фиолетовых стекольных бликах пуще оседлавшего стойлер кареглазого дозорщика-императора, потащила прочь от пасти охающего «боинга» ржавый заощрёный рычажище — с виду исполинская булавка, истекающая хиосским вином. Беда не велика!Не стоило обнадёживать себя сном. Даже перечень журавлиного клина: варварский дар дорийскому ратному уму — ратумии
— не надбавит крыл братцу Танатоса до серафимова минимума. Даже замедленный прыжок на уже стягивающийся с вееровым шорохом илионский песок — не в помощь, Боже! Одряхлел ты! Нужен другой! Яростнее тебя!! Повсеместный Омест!!! От участия этого Бога у Алексея Петровича ныли будыльные мускулы, першило в горле (словно от близости лилий или персидской сирени в самом рассыпчатом — как мидасово охризолитствование — их цветении) и разрывало бедро вкруг швов, будто пифагорейцы-лилипуты, учуявши седьмое воплощение Эфорбия, вплавляли в него двадцатичетырёхкаратное золото. Минувшая ночь представилась ураганом, недостаточно мощным, однако, для принесения теперь забытья, вытравливания из памяти нового отрывания от Земли, по сути — святотатства. Алексей Петрович раскрыл наугад:«…оставит душа, повели тыСмерти и кроткому Сну бездыханное тело герояС чуждой земли перенесть в плодоносную Ликии землю.Там и братья и други… «А-а-а… Друг — это трупная муха-а-а?..»его погребут и воздвигнутВ память могилу и столп, с подобающей честью умершим».Так говорила, и внял ей отец и бессмертных и смертных:Росу кровавую с неба послал на троянскую землю,Чествуя сына героя, которого в Трое холмистойДолжен Патрокл умертвить, далеко от отчизны любезной.Оба героя сошлись, наступая один…», — rimus remedium!
Гомер-екклезиаст с Гнедичем-евангелистом не подводили никогда! И как их тянет к земле! В такие экстатические мгновения соглашаешься даже на пару десятилетий многомятежно-человеческой комедии, с неисчислимыми меандрами Менандров, ради ещё одной такой, почти «эдиповой», — разве что с дефектом излишне чёткого зрения, — тирании.