На подсвеченной жёлтым голубоватой доске накренил, с геракловой потугой, оба васильковых лихо закрученных рога (хоть созывай из него на совет стаи иериехонских роз!) кучерявый зубр, перебравшийся некогда в Америку — транзитным галопом через Атлантиду —
«Ты познакомишься с Лидочкой, — и, чрезвычайно многозначительно, пробудя нежданные басовые нотки: — Оченоченочень милллая женщина!» — «Ммму-му!» — стакнулся с бизоном Алексей Петрович, осматривая ровно обливаемый светло-коричневым электричеством ряд зданий, представленных тотчас причмокнувшим Петром Алексеевичем, как помесь «минимума» и «кондома»: высший эротизм математики! пифагорова тайна!
Самый правый дом, то есть единственный, не имеющий сородича одесную, а обрушивающийся в темноту, эллипсообразную, пленяющую всё строение своим обычным изысканным маневром, предназначался некогда по наследству ему, Алексею Петровичу: крыша, изломанная, будто бонапартовой треугольной шапкой с кружком кокарды, сей же час представленной Петром Алексеевичем «антенной, берущей Россию»; однооконный массивный первый этаж, по-братски (сиречь не на манер галльского боярства) разделённый на загоны для людей и хлев для автомобилей. Гаражные врата, тотчас харкнув, полезли вверх, застелившись вдоль потолка да обнажая евнушеские ляжки полуденно-корейской подделки под «Мерседес». Тут же Алексей Петрович узнал о необъятности подвала, куда после ремонта планировалось вселить неприхотливую стайку автохтонов, предпочтительно светлокожего подвида, с некурящим самцом да не излишествующими, по причине экономии воды, в чистоплотности самочками, желательно стерильными, — и Алексей Петрович отчего-то не слишком возжаждал унаследовать недвижимость, поглощавшую сейчас автомобиль, отсекавшую его от американской ночи — будто страждал другого, куда более мобильного достояния.
Взоры Алексея Петровича и Петра Алексеевича снова встретились и опять молниеносно разбежались, словно противники обеих рас элефантова воинства шахматного плацдарма, приставленные друг к дружке магнитными анусами иным миротворцем, с содомскими, подобно войно- и отцененавистникам, поползновениями. Тишина. Внезапно откуда-то сверху взвыло сиреной, пронзительно и вместе с тем заунывно, протяжно, как хоровой клик лебяжьей тоски. Хмелея, опускаясь до басовых тонов, вой кишел першинками призывной хрипотцы, и вот наконец увял, перешедши в бугристый шварк листа, влекомого Бореем на юг.
— Ух! Что… ой-то пожарники с ума посходили! Перепились, наверное, чёртовы дети. Ночью сирену проб… А… вот и Лидочка!
И верно, на манер колхозных плакальщиц, профессионально подвывающих Хоме — исполнителю брутальнейшего
— Велком! — выдохнула она холодную табачнодымную вилку («великий комиссариат»? «комиссариат по величию»?), Алексей Петрович погрузил обе ладони в стрельнувшие электричеством бока, и, удушаемый украденным «Герланом» у Блока часом, подставлением щёк побил Христов рекорд, пока Пётр Алексеевич вытягивал вещи из распахнутого с нескрываемыми прелюбодейскими намерениями багажника. — Па-а-ахож! Пахож! Как две капли в… а-а-ады-ы! Пахожж! — успокоила Лидочка сызмала волновавшегося Алексея Петровича.
В гостиную попадали из гаража — через тёмную прихожую, старательно сотрясаемую стиральной машиной, дышавшей с присвистом, как негодующий астматик. Алексей Петрович сделал четыре шага. Нежное, изворотливое скользнуло, спирально замешкавшись на внешней стороне голени. Дальше пошёл ворсистый карпет. Алексей Петрович оглянулся: Лидочка вперила взгляд в его ступни, запросто удерживая за ридикюльчик Петра Алексеевича, который, силясь не расплескать в полумраке связку ключей, сдирал, с явным намерением сохранить носок, правым мыском левую сандалию, и отстраняя от себя подале Гомера, будто аспида.