Ветер бьет по ногам, отворачивает полы пальто, хлещет в лицо сухим снегом. Я нащупал в кармане тетрадь Тоси Лубковой и свернул с привычной дороги, пряча лицо от ветра, зашагал в сторону от дома.
6
Я ни разу не бывал у Тоси Лубковой. Заходить к ученикам на дом, знакомиться с их бытом — обязанность классных руководителей.
Двери открыла мать Тоси. На добром увядшем лице — смятение, рука суетливо ищет незастегнутую пуговицу на кофте; не ответив на приветствие, отступила назад, обронила упавшим голосом:
— Входите.
Тося в глухом шерстяном платье, волосы гладко зачесаны назад, под глазами тени, лицо осунувшееся — повзрослевшая, не та девчонка, что вчера при встречах смущенно опускала веки.
Мать Тоси приложила к глазам скомканный платок:
— Анатолий Матвеевич, что делается — школу бросает, из дому уходит. И отца нет, в командировку уехал. При отце бы не повольничала…
— Не боюсь ни отца, ни директора! Хватит! Выросла! — Голос запальчивый и ломкий.
— Вот по-взрослому и поговорим. А для начала хочу вернуть… — Я вынул из кармана ее дневник, положил на стол.
Тосю передернуло.
— Спасибо… Уж пусть им другие пользуются, мне не нужен — шибко захватанный.
— Как разговаривать стала! Анатолий Матвеевич, послушайте, как разговаривать стала.
— Не нужен? Напрасно. Эта вещь как раз и требует продолжения.
Тося опалила меня взглядом.
— Уж не хвалить ли собираетесь?
— А почему бы и нет? Всегда похвально, когда человек думает. Пусть ошибается, пусть заблуждается, все лучше, чем сплошное бездумье.
— И все слова! Все подделка! Не верю!
— Ой, Тося, неладное говоришь…
— А ты попробуй поверить. Не отталкивай с ходу.
— Не могу!
— Чем же я заслужил такое недоверие?
— А что вы — и не только вы, а все, все! — сделали для меня, чтоб я вам верила? Что вы сделали для меня хорошего?
— Неладное говоришь, доченька. Учат же тебя, глупую, учат! Это ли не добро?
— Деньги за то получают! Учат… А что толку? Может, я в себя поверила, счастье нашла в учебе? Это Коротков счастлив, ждет, что профессором станет. Пусть он и говорит спасибо. А я счастья в их учебе не вижу. В школе, как тень, слоняюсь одна-одинешенька. И после школы тоже одна, неприкаянная. Люди-то липнут к тем, кто сильней да сноровистей. А я и не сноровистая, и не красивая, и ума не палата, где мне до Короткова! Кому нужна? Чего себя-то обманывать? Брошу школу — для вас убыток не велик и для меня тоже. К тете Симе уйду. Вот для нее я не посторонний человек, каждый день от нее доброе слово слышу. Ей вот верю… Э-э, да что говорить!
Тося махнула рукой, прошла через комнату, сняла с гвоздя пальто, стала натягивать.
— Тосенька!.. — жалобно всхлипнула мать.
Тося застегнулась на все пуговицы, в громоздком черном воротнике — бледное, решительное лицо с ввалившимися глазами, пуховой берет натянут на брови.
— Прощайте, Анатолий Матвеевич.
Плачущая мать вышла проводить дочь. Я остался один…
И эта Тося числилась в школе тихоней! Настолько не разбираться в людях и называть себя воспитателем! До старческих морщин дожить самодовольным слепцом! Педагог с сорокалетним стажем!
Я встал со стула и принялся расхаживать по комнате.
Над тощим комодом, уныло и бессмысленно блестевшим медными ручками, висела вырезанная из какого-то журнала репродукция «Над вечным покоем». Меня всегда волновало любое воспроизведение этой картины, пусть очень слабое, пусть только общий намек на нее. Дома у меня тоже висит большая репродукция «Над вечным покоем»: небо, загроможденное тревожными, напирающими друг на друга облаками. Ветер, рвущий и эти облака, и деревья, и траву. Ветер, пронизывающий каждую клеточку выставленного перед зрителем размашистого мира. Ветер — воплощенное беспокойство, и столетняя часовенка, и заброшенный погост. Смерть и жизнь рядом, неподвижность и бунтарское движение — вот он мир, где мы живем, вот он, покой, единственно нерушимый. Покой извечного движения, переданный кистью художника-философа в неистовом ветре, свистящем над забытым кладбищем. Через много веков исчезнут часовенки, земные пейзажи станут выглядеть иначе, но, мне кажется, и тогда люди, наткнувшись на эту картину, задумаются над смыслом жизни. Великая мысль бессмертна!
Но под репродукцией, на комоде, на белой салфеточке, стоит фарфоровый пастушок, а сама комната не располагает к раздумьям. В ней мне неуютно, во всем ощущаю нежилое. Казалось, пришел сюда посторонний человек, по обязанности, не особенно вдумываясь, поставил стол на самую середину, стулья — к стенам, комод — в простенок, постелил салфеточку на комод, приткнул ширпотребовского пастушонка, пришпилил картинку, первую, что подвернулась под руку. А ему могли подвернуться и лубочные лебеди на канареечном закате.
Великая мысль бессмертна, но для пошлости великого не существует!