Несмотря на поздний час, город не спал. От соседней калитки, накрытой просторной тенью, доносилась тихая, токующая беседа. Вдали, в той стороне, куда упорно уставился Евгений Иванович, пела молодежь. Пели бесхитростно и счастливо, пели, словно дышали. И слова песни, просты, бездумны, в другое бы время казались затертыми, опостылевшими:
Мы стояли бок о бок и молчали. Два человека, живущих в одном мире, делающих одно дело, встречающихся ежедневно с одними и теми же людьми. Светит луна, а я на нее гляжу одними глазами, он — другими; поют про «сирень-черемуху» — я слушаю так, он — иначе… И на счастье мы смотрим по-разному. «Все мы сироты в этом мире…» Отшельник среди людей, он ищет счастья внутри себя. А если и бывает счастье, упрятанное от других, то оно наверняка минутное, проходящее, неустойчивое, а значит, и ненастоящее. «Все мы сироты в этом мире…» Что за страшный был бы мир, если бы его населяли такие вот нелюдимые отшельники!
Стоим и молчим…
— Анатолий Матвеевич, — заговорил он стеснительно прерывающимся голосом, — я более десяти лет работал вместе с вами… и, кажется, работал безупречно… Анатолий Матвеевич, мне осталось всего два года до пенсии…
«Два года до пенсии…» — эти слова сказали мне больше клятв и заверений. Еще два года до покойной жизни, он дорожит этим. Не оставалось сомнений — он не осмеливался заикаться в стенах школы о боге и не осмелится, если сохранить в нем надежду на пенсию. Два года… Нельзя же не принимать это в расчет. Что с ним делать?
— Но вам сейчас будет трудно работать, — возразил я. — До сегодняшнего дня учителя и ученики принимали вас… не могу подыскать другого слова — за единомышленника, скажем. Теперь же обострятся отношения… Подумайте.
Евгений Иванович по-прежнему смотрел в конец улицы, в дальнюю песню.
— Я думал об этом… — заговорил он с усилием. — Два года до пенсии… Чуть не полжизни ждал, ну еще два года потерплю как-нибудь. Что скрывать, мне ведь и до этого нелегко было: таись, оглядывайся, сторонись, ежели люди к тебе тянутся… Нелегко… А теперь, может, проще станет. Буду учить, как учил. Принимайте от меня логарифмы, доказательства теорем, понятия о квадратных корнях, берите все, что могу дать полезного, а от остального увольте… Остальное — мое. Два года, Анатолий Матвеевич.
Я молчал, испытывая растерянность и гнетущую тяжесть от соседства этого человека. Наконец я произнес:
— Ничего не могу пока обещать. Хочу обдумать… — Сдержанно простился: — До свидания.
Евгений Иванович проводил меня тяжелым вздохом.
Выбирая дорогу, оскальзываясь на грязи, я шагал навстречу песне. С той и с другой стороны на затененных крылечках возле каждого дома вспыхивали и гасли огоньки цигарок — город не спешил спать в эту ночь. Что с ним делать? Освободить от работы и забыть?.. Но если освободим, Морщихин не исчезнет из города, будет жить рядом, в десяти минутах ходьбы от школы. И уж тогда он будет не простым Морщихиным, а обиженным человеком, со славой пострадавшего правдолюбца. Кто помешает, скажем, той же Тосе Лубковой посочувствовать ему, что помешает ей бывать у опального учителя?.. Освободить? Ой ли… А тут еще — два года до пенсии. Нельзя же от этого отмахнуться…
Я остановился посреди улицы.
С неба щедро лился лунный свет. Разливалась песня, снова про черемуху, но уже другая, с иным характером, поднятая новым голосом:
Точили землю невидимые ручьи, жила река за моей спиной, уютно желтели окна домов, вспыхивали цигарки на крылечках… В молодые годы в такую ночь плюнул бы на все, ходил бы, распевал песни, а теперь, увы, отпел свое, тянет к общению, к застольной беседе, к уютному углу, к понимающему другу.
А как мне нужен сейчас друг, который был бы старше меня, умнее меня! Как мне нужен совет! Пойти к кому-нибудь из учителей — к Аркадию Никаноровичу, к Тропниковым? Нет, Аркадий Никанорович примется красноречиво рассуждать, а совет… вряд ли. Тропниковы еще молоды. У меня много помощников, но, оказывается, нет советчиков.
И вдруг мне пришла мысль… Я пересек площадь — застойное озеро лунного света среди домов, направился к высокому зданию райкома партии.
22
На крыльце райкома, как и на крылечках тех домов, мимо которых я проходил, вспыхивал огонек папиросы и доносились два голоса, мужских, приглушенных. Я распознал голос Ващенкова и остановился в нерешительности. Рассчитывал на место собеседника с ним, а оно, увы, занято. Нарушать же в такой час тихую беседу с глазу на глаз преступно. Я уже хотел было повернуть восвояси, как огонек папиросы упал на землю, собеседник Ващенкова начал прощаться.
— Спасибо, Петр Петрович.
— За что же?
— За доброе слово. Не обидели человека, прямо скажу.
— Не обидеть — значит, ничего не сделать. За что же спасибо?
— Ну все-таки.