— А по-моему, чувствует. — Шуберт резко обернулся, в стёклах его очков запрыгали солнечные зайчики. — И я не вправе ему мешать.
Он внезапно подбежал к разбросанной одежде, разгладил её и, стряхнув пыль, положил в шкаф, затем стремглав бросился к выходу.
— Вы его последние солдаты, — с грустью сказала госпожа Констанция, глядя мужу прямо в глаза. — А ведь раньше ему кланялись короли, князья и даже один император.
— Да, после «Битвы при Виттории» и кантаты «Славный миг»...
— И где они теперь, эти славные мгновения, когда художники считали за честь нарисовать его портрет, а иностранные академии одна за другой избирали его своим почётным членом.
Хюттенбреннер стёр со лба Бетховена крупные капли пота и поднял глаза.
— Может, дать ему немного вина, господин советник?
— Не стоит.
— Меня очень тревожит Шуберт. — Хюттенбреннер прошёлся по комнате, разминая затёкшие от долгого сидения ноги. — Он всё время делал какие-то странные намёки относительно Вэринского кладбища, а потом вдруг куда-то пропал. Даже плаща с собой не взял. А у него слабые лёгкие, и погода...
— Погода весенняя. — Бройнинг снова стоял у окна в своей любимой позе. — Утром жарко, вечером идёт снег...
Звон дверного колокольчика заставил их вздрогнуть и обменяться удивлёнными взглядами.
— Уж не ваш ли это друг, господин Хюттенбреннер?
— Франц Шуберт? Да он никогда не отважится...
В прихожей вызывающе загрохотали чьи-то незнакомые шаги, и в комнату вошёл молодой человек, представившийся по-немецки, но с ярко выраженным итальянским акцентом:
— Лудовико Храмолини.
— Драматический тенор итальянской оперы?
— Сейчас это не имеет никакого значения. Я хочу получить ответ только на один вопрос. Неужели маэстро Лудовико ван Бетховен, величайший немецкий композитор, будет похоронен в общей могиле?
— Где-где? — ошарашенно переспросил Шиндлер.
— В общей могиле. Синьор Шуберт побывал на кладбище. Могила уже готова, в морге лежат четыре трупа. Не хватает только маэстро Бетховена. Синьор Шуберт посетил камерного певца[136]
синьора Фогля, а также меня и синьора Барбая[137].— А кто это? — удивился Шиндлер.
— Как, вы не знаете нашего синьора Барбая? Да это же самый знаменитый директор оперных театров и импресарио во всей Европе. Теперь он лично займётся похоронами маэстро Бетховена. И пусть венцы забыли о нём, мы, итальянцы, будем петь у его гроба и отнесём его на наших плечах, уж точно не в общую могилу.
Он удалился, и, когда смолк стук его каблуков, Бройнинг и Шиндлер, опомнившись, немедленно отправились на кладбище.
Оставшись один, Хюттенбреннер тяжело опёрся локтями на подоконник. Слова «кладбище для бедных, общая могила», словно гвоздями, сверлили его мозг. Он вспомнил, что Франц как-то сказал ему: «Ни одному из вас не дано понять Бетховена. Вы даже не способны воспринять трубные звуки в «Героической симфонии». И тем не менее, Ансельм, тем не менее...» — «О чём ты, Франц?» — «Божество — называй его, как хочешь, — вдохновило его на создание этого поразительно гармоничного, ослепительного, оглушающего диссонанса».
Тут Бетховен открыл глаза, сжал кулаки и приподнялся в постели. Лицо его выражало решимость, противостоять которой не мог никто. Потом он бессильно отбросил руку назад, разжав ладонь, и пошевелил застывшими, не способными выговорить даже слово губами.
— Господин ван Бетховен!
Ворвавшийся в распахнутые окна свежий ветер заколыхал не только занавески, но и белый халат врача.
Доктор Вагнер равнодушным тоном диктовал своему ассистенту, студенту медицинского факультета:
— Объём печени — вы поняли? — уменьшился почти наполовину. Таким образом, господин профессор, ваш диагноз полностью подтвердился.
— Коллега Мальфатти просит вас выпилить евстахиевы трубы. — Профессор Ваврух сделал вид, что его совершенно не трогают хвалебные высказывания. — Он раньше лечил его от потери слуха, но, правда, безрезультатно.
Позднее пришли молодой художник Данхаузер, ему Бройнинг поручил снять гипсовую маску с лица мёртвого друга, и поэт Франц Грильпарцер, который должен был написать надгробную речь. Актёр Аншюц должен был прочесть её во время шествия похоронной процессии.
В полутёмной, освещённой мерцающим светом комнате Грильпарцер расхаживал взад-вперёд, скрестив за спиной пальцы рук, и вспоминал о своём посещении Рима, где возведённый над Колизеем огромный крест, этот символ полной, хотя и запоздалой победы христианства над язычеством, глубоко оскорбил его нравственные и эстетические чувства.
Так появилось стихотворение «Развалины Кампо-Ваккино», в котором он призывал христиан убрать крест и воздать должное эпохе античности. Вроде бы цензуре было не к чему придраться, тем не менее его обвинили в «антихристианском мировоззрении» и подвергли гонениям.
Он непроизвольно вскинул кулак, взглянул на появившуюся на заляпанных обоях огромную тень, сел за стол и начал писать: «Мы, стоящие у могилы этого человека, как бы представляем всю нацию, весь немецкий народ, оплакивающий эпоху расцвета отечественного искусства. Правда, ещё жив тот, кто способен петь на истинно немецком языке[138]
...»