– Я не знал этого про маму, – удивился я. – Она так часто бывала несчастлива?
– Некоторые думают, что жизнь – это поле, усыпанное персиковыми лепестками, – сказала Каренца. – А другие видят все как есть: что мы проходим всякое испытание, какое нам посылает Господь, только чтобы прийти к следующему.
Она перекрестилась.
– И твоя мать видела это лучше других, – печально добавил Филиппо.
– В общем, она приходила сюда, вниз, поскольку еда делала то, чего твоя мать от нее хотела. Да к тому же я проявляла к ней внимание, чего никто из вашей шайки никогда не делал.
– Это неправда, – прошептал я. – Я всегда проявлял. И сейчас. Мне ее не хватает.
Я начал нервно оглядываться в поисках ингредиентов, но внезапно Каренца схватила меня и обняла, крепко-крепко. Меня захлестнуло ее запахом: пот, лук и бергамотовое масло, которое она покупала раз в год у аптекаря за углом церкви Всех Святых.
– Ты и вправду такой же, как твоя мать. Она не умела заботиться о себе самой, только о других. Глупо так жить. Но я любила ее, верно? А теперь сделай что-нибудь полезное.
Позже я пошел прогуляться с Филиппо. Каренца сказала, что мне пора перестать хандрить. Мы приготовили равиоли, радостно споря насчет имбиря и шалфея, потом сварили их, дважды вместе прочтя «Отче наш», потому что таково время идеальной варки шариков размером с небольшой грецкий орех. Потом мы все трое уселись перед очагом и съели каждый по полной миске и говорили о маме – не той, какой она стала с начала года, но о прежней, здоровой. Я хотел было рассказать им, что узнал про смерть и ее вкус, но не стал. Если Каренца сейчас решила, что я чокнутый, то стоило бы ей пронюхать, какие мысли заполняли под завязку мою голову, она уж точно позвала бы хирурга, чтобы он просверлил дырку у меня в черепе.
Мы перешли реку по Понте Веккьо. Солнце было на полпути к закату, ласточки подныривали под арки, перекрикиваясь и гоняясь за мухами над рекой, которая сияла, словно полированная медь в жарком свете. Папы не было в лавке на мосту, или, может, он скрылся в ее задней части. В любом случае он бы не обрадовался, увидев Филиппо, а я не представлял, что ему сказать, поэтому мы двинулись дальше, в Ольтрарно. Устрашающая громада нового палаццо Луки Питти, все еще не законченного, воздвиглась перед нами. Филиппо не видел его уже несколько лет и теперь обошел вокруг, шепотом ругая тщеславие Питти и браня того за выравнивание улочек, где дядя играл в детстве. Потом мы направились на запад, пробираясь по улице Сгуацца, мимо базилики Санто-Спирито, по Виа Сант-Агостино и на Пьяцца дель Кармине.
Большая старая церковь, будто присевшая на корточки в дальнем конце площади, была почти пуста, за исключением священника, распекающего певчих, пары закутанных в черное старух и молодого священника, который рассеянно расхаживал туда-сюда, словно медленно сходил с ума от скуки. Филиппо повел меня за угол, к часовне семьи Бранкаччи, где мы зажгли свечи за упокой души моей матери и немного постояли на коленях перед алтарем. Но я знал, что мы пришли сюда за чем-то еще.
На стенах вокруг нас в тускнеющем свете сияли фрески. Филиппо прислонился спиной к стене, и я сел рядом с ним. Мой взгляд пробежал по печальному старому святому Петру, беседующему с Павлом сквозь решетку камеры, и через толпу, глядящую, как Христос воскрешает из мертвых сына Теофила, но не остановился. Истинная драма, моя собственная драма, разыгрывалась над головой святого Петра – там, где врата Рая только что захлопнулись за Адамом и Евой.
Филиппо с ума сходил от этих фресок. Он чуть ли не трястись начинал: большего волнения во взрослом человеке я никогда не видел. Мне было, наверное, четыре, когда он впервые привел меня сюда, и я, несомненно, пытался перевернуть здесь все вверх дном, но даже я не был так возбужден, как мой дядя.
«Просто посмотри на это». Он сомкнул пальцы на моем плече и повернул меня лицом к Адаму и Еве, которые брели, спотыкаясь и рыдая, прочь от Сада.
«Это работа Томмазо Симоне, – сказал он в первый раз, – который Мазаччо. Отец для нас всех. Мой учитель, а он был всего на пять лет меня старше, упокой его Господь. Ну и что ты думаешь, а?»
Я обожал все в этой фреске. То, как Ева горбится, запрокинув голову, как ее лицо искажено и уродливо от отчаяния и ужаса. То, что Адамов стручок прямо на виду, и волосы, и все прочее, точно как у мужчин в бане. Ангел, парящий над их головой, оранжевый, подумать только, но, глядя на него, вы осознаете, без всякого сомнения, что ангелы и в самом деле оранжевые. И голубое небо. Я бы хотел нырнуть в эту синеву, влететь в нее, словно голубь.
«И посмотри туда: святой Петр исцеляет больных своей тенью».
«Это…» Я не закончил, уставившись с открытым ртом на людей, которые словно плыли там, неземные, даже призрачные, но при всем при том более настоящие, чем я и дядя Филиппо.