Прошло восемь месяцев со дня знакомства и уговора обеих женщин и, однажды ночью Домна Кондратьевна приехала за Авдотьей и увезла ее в Гру́зино, как бы ворованную поклажу. Ее поместили в одной избе, но запретили казаться людям на глаза.
Недели за две до этого другая женщина, солдатка, родила прижитую на стороне девочку в этой же избе, но, как говорили, исчезла вместе с ребенком без следа… Через неделю после приезда Авдотьи жившая по соседству с ней баба, тоже привозная из деревни, родила тоже мальчика, но он умер на другой же день, а мать как сквозь землю провалилась.
Судьба хотела, Господь судил, чтобы именно детище Авдотьи явилось действующим лицом в преступной затее Аракчеевской барыньки.
Авдотья в свой черед разрешилась от бремени не только не девочкой, но даже здоровенным и красивым мальчуганом, кровь с молоком.
И через три дня тайком после полуночи она вместе со спрятанным в корзине ребенком очутилась во флигеле дома гру́зиновских палат и дико озиралась на все и на всех со страху.
Настасья Федоровна приняла ее ласково, тотчас легла в постель и начала стонать и кричать.
Под окнами сновала дворня, но при ней самой находились лишь три женщины: любимица Агафониха, Домна и привезенная в качестве кормилицы Авдотья…
На заре узнали в усадьбе и на селе, что Настасья Федоровна разрешилась от бремени сыном.
И тотчас же гонец поскакал в Петербург известить графа о радостном событии. Судьба даровала ему давно желанного наследника.
На всякого мудреца довольно простоты.
III
После этого рассказа или исповеди Шумский снова два дня не видал Авдотьи, снова сидел безвыходно в своей спальне, не впуская никого к себе.
За это время отношения его к матери как бы перерождались, озлобление стихало, наступило примирение с ней, ни в чем не повинной и любящей его.
Когда Авдотья кончила свой рассказ, Шумский не сразу отпустил ее. Он глубоко задумался и долго сидел молча перед ней, а затем едва слышно выговорил: «Уйди». Когда женщина была у дверей и переступала порог горницы, что-то вдруг шевельнулось на сердце молодого человека. Он вдруг протянул обе руки, хотел остановить эту женщину, будто хотел горячо обнять родную мать, но через мгновение махнул рукой и выговорил громче: «Ступай!» Теперь же он совестился, что сдержал тогда в себе добрый порыв сердца.
Однако, через два дня, выйдя в коридор и увидя в прихожей несколько фигур за самоваром мирно и тихо пьющих чай, а в том числе Копчика, швею Марфушу и ее, эту крестьянку, няньку, и родную мать, Шумский стал недвижно и долго глядел на нее через весь темный коридор. И вдруг сердце заныло и что-то шевельнулось в нем, что-то поднялось: краска ли бросилась в лицо или слезы просились на глаза. Он простоял несколько мгновений, но уже не глядя туда, а опустив голову и затем придя в себя, вернулся обратно в спальню.
— Это невозможно, — выговорил он вслух. — Так нельзя! Надо что-нибудь сделать? Ведь не могу же я… Ведь это невозможно… — и затем он прибавил несколько раз уже с легким раздраженьем: — Невозможно, невозможно.
Невозможным казалось ему то, что подсказало сердце. А оно подсказывало: сейчас же отделить в квартире комнату, устроить и поместить там не няньку, а мать и, одев ее самое иначе, обращаться с ней тоже иначе.
Но мысль, что мамка Авдотья станет жить у него барыней и матерью, все еще казалась ему затеей, фальшивой, смешной, неестественной.
Если чувства нет или то, что оно подсказывает, разум не оправдывает, то, конечно, и честный, сердечный поступок покажется одной комедией. Какое платье на Авдотью теперь ни надень, все-таки она останется крестьянкой и дурой мамкой.
На другой же день, однако, порядки в доме изменились.
Беглая девка графа Аракчеева Пашута, была приведена полицией к Шумскому, и Иван Андреевич Шваньский поневоле явился к барину с докладом, хотя тот и не позволял никому показываться на глаза.
— Прах ее возьми. Теперь она ни на черта не нужна! — сказал Шумский. — Все-таки запри ее где-нибудь.
И тотчас же Шумский обратился к Шваньскому с вопросом:
— Не виляй, отвечай прямо, Иван Андреевич, — выговорил он сурово. — Ты все знаешь?
— Все-с, — отозвался Шваньский, потупляясь.
— Знаешь, кто такая персона стала теперь Авдотья Лукьяновна? — грустно, но едко улыбнулся Шумский.
Шваньский начал было говорить, но запнулся.
— Сказывай, — резко произнес Шумский, — нечего юлить, небось, она с тобой не скрытничала.
— Точно так-с, — заговорил Шваньский, — я очень убивался. Авдотья Лукьяновна у меня вечером сидела. Они знают, как я к вам всем сердцем отношусь и они мне поведали…
Голос Лепорелло слегка дрогнул. Шумский поднял на него глаза и увидел, что на лице Ивана Андреевича слезы. Это больно кольнуло его. Это сочувствие или соболезнование было оскорбительно. Возбуждать в ком-либо к себе жалость? Шумский не мог себе и представить подобной мысли. А возбуждать к себе жалость в такой мрази, как Шваньский, это уже какое-то падение, кровное оскорбление, полный позор.