– Вестимо, поняла, – глухо отозвалась Авдотья.
– Говори, главная в чем суть? Повтори.
– Что же повторять-то?
– Повтори, тебе говорят.
– Ну, значит, дать испить этих сливочек в чаю или в питье каком вечернем.
– Предпочтительно – в чаю, помни это. Не захочет чаю, отложи до другого дня. А затянется дело, тогда уж в питье.
– Понятно, знаю.
– Ну, потом? Повтори.
– Ну, красный платок, стало быть, на окошко повесить, как заснет, и дверь из дома во двор оставить незапертую.
– Ну, вот умница! – усмехнулся Шумский. – Не забудь ничего и не перепутай. А теперь собирайся…
Авдотья поднялась, но при этом вздохнула глубоко.
– Что из всего этого будет вам? – пробурчала она вдруг.
– Сегодня же ввечеру, т. е. около полуночи, я наведаюсь, – произнес Шумский, как бы не слыхав слов мамки.
– Беда из всего этого будет! Твоя погибель, – сказала Авдотья.
– Ну, это не твоя забота. Ты не рассуждай, а действуй! – резко и грубо отозвался Шумский. – Твоих советов мне не надо. И не твое это дело. Ты за себя боишься… не финти!..
– За вас… а не за себя. Бог с вами!..
– Ну, вот что, Авдотья, – медленно вымолвил Шумский. – Будет тебе, положим, хоть распросибирь, хоть распрокаторга и распродьявольщина всякая, хоть подохнуть тебе придется через день после содеянного… а все-таки ты все по моему приказу исполнишь.
Слова эти были произнесены таким голосом, что мамка, привыкшая все слышать от своего питомца за двадцать пять лет, все-таки невольно почувствовала теперь в его голосе грубое оскорбление. В звуке его голоса и равно в каждом слове звучало насилие. Шумский пристально взглянул на женщину, прошелся по комнате и затем, остановясь перед своей мамкой, выговорил мягче:
– Я тебя заставить, собственно говоря, не могу насильно. Хочешь ты это сделать, сделай, не хочешь, не делай. Но вот тебе крест, – Шумский перекрестился, – что если ты не сделаешь этого нынче ввечеру или завтра ввечеру, как будет удобно по обстоятельствам, то знай… Я тебя позову сюда, притворю вот эту дверь и тут же на твоих глазах прострелю себе башку из этого вот пистолета. В этом даю тебе священную клятву перед Господом Богом.
– Ах, что ты, что ты! – завопила вдруг Авдотья и замахала руками.
– Будь я проклят на том и на этом свете, если я не застрелюсь перед тобой. Ты дура баба. Ты не понимаешь, что когда человек влюбится в девушку, как я, в первый раз от роду, то ему или добиться своего, или не жить.
– Господи помилуй, да разве инако нельзя! – воскликнула Авдотья. – Так женись на ней!
– Жениться! Нет, мамушка, дудки. Я не сделаю того, что всякий дурак умеет сделать. Ну, а теперь нам с тобой толковать не о чем больше. Сейчас принесут красный платок, бери его и марш восвояси служить и услуживать верой и правдой и баронессе, и мне. Прощай. В добрый час! Ввечеру часов в одиннадцать или около полуночи я буду у дома. Коли нет платка на окошке – вернусь. Коли есть платок – в дом шагну.
Авдотья тихо пошла из горницы, держа пузырек с жидкостью.
– Помни. Дай меньше половины, – весело прибавил Шумский ей вслед, – а остальное сохрани, как зеницу ока. На другой раз может пригодиться.
И, оставшись один, он подумал:
«Не люби меня эта дурафья, ничего бы не поделать с ней. Беда – бабы!..»
XXXII
В одиннадцать часов вечера Шумский выехал из дома. Несмотря на полную тьму в улицах, он ехал довольно быстро по направлению к Васильевскому острову. Молодой человек волновался чрезвычайно и часто жадно вдыхал свежий ночной воздух, как если бы у него были припадки удушья. Происходило это от тех мыслей, что роились в его разгоряченной голове, заставляя нервно-порывисто стучать сердце.
«Наконец-то!»
Вот слово, которое не сходило с его языка, не выходило из головы и сердца.
Да, наконец, после многих дней, он был на шаг от достижения заветной, преступной, но тайно взлелеянной цели.
Тому назад часа два Шумский посылал Ваську в дом барона Нейдшильда за вестями, и Авдотья дала знать барину, что надеется, почти наверное, исполнить все его приказанья, иначе говоря, предать ему, хотя и в собственном ее доме, но совершенно беззащитную девушку.
«А ведь, ей-Богу, я молодец!» – самодовольно думал теперь Шумский, обсуждая свой дикий замысел, который удавался.
А затеянное им дело было и мудрено, и просто. Мудрено, по-видимому, потому, что Ева была у себя, в своих горницах, за шаг от своего отца, но просто – вследствие чрезвычайной дерзости двух преступных людей, действующих при помощи дурмана.
Дверь заднего крыльца на двор бывала всегда расперта, калитка ворот и подавно оставалась настежь по ночам. Встретить на крыльце или в прихожей кого-либо из людей было, конечно, возможно… Но это было бы случайностью, о которой Шумский не думал, ибо заранее решил дерзко вывернуться и все-таки войти в дом. Лень и тупость людей барона были за него…
Разумеется, в иные мгновенья Шумский сомневался в успехе своего дерзкого предприятия. Мало ли какая мелочь может вдруг нежданно явиться помехой. Но затем тотчас же ему снова казалось, что никакая преграда его остановить не может. Все в дерзости!