В тот раз Ремд просветил нас и о политической ситуации в стране. Если в Ближней Испании — ближней к Риму, то есть восточной — восставшие бастетаны и контестаны с олькадами воевали всерьёз и рьяно, наголову разбив и обратив в бегство армию претора Гая Семпрония Тудитана, да и сам претор вскоре скончался от полученных ран, то в Дальней Испании — то бишь нашей — война велась гораздо спокойнее и уравновешеннее. Кулхас с Луксинием вовсе не были безбашенными отморозками. Возле участвующей в мятеже Илипы, например, продолжает спокойно существовать основанная ещё Сципионом колония римских ветеранов. Она за городом, подальше от реки, отчего мы и не видели её, когда плыли из Гадеса в Кордубу. Луксиний даже выделил отряд для патрулирования вокруг колонии, дабы не допустить эксцессов со стороны «партизан», а сами бывшие солдаты Сципиона тоже стараются не злить окрестное население. Они ведь не для этого осели в стране. Мятежа они, конечно, не одобряют, всячески осуждают, но — исключительно на площади своего превратившегося в поселение бывшего военного лагеря. Все всё понимают, и инциденты никому не нужны. Да и Кулхас, одолевший под Кордубой претора Дальней Испании Марка Гельвия, чему мы и сами были свидетелями, добивал его достаточно умеренно. То есть бить-то бил, дабы обезопасить себя от возможных контрударов, но давал и передохнуть. А в ходе передышек вёл переговоры, в которых старательно напоминал, что воюет не с Римом вообще, а только с некоторыми римлянами, слишком уж рьяно наводящими в стране неприемлемые для неё порядки. То ли дело было при прежнем наместнике — Луции Стертинии, ставленнике Сципиона? Как бы ни относился к подобным заявлениям сам Марк Гельвий, сторонник противоборствующей со Сципионами в сенате группировки Катона, ему всё-же приходилось отсылать в Рим соответствующие донесения, а сенаторам — учитывать их при рассмотрении кандидатур в преторы на следующий год. Если новые преторы окажутся из сципионовской группировки и вернутся к политике своего лидера — мятеж прекратится и сам собой.
Передал мне «досточтимый» и письмо «кое от кого», скорого ответа не требующее, но к ознакомлению настоятельно рекомендуемое и, весьма возможно, имеющее некоторое отношение к моей судьбе. Что там — его не касается, это моё дело, а не его, но и от себя он мне не забыл напомнить, как важно поскорее дать руднику нового мастера — и для клана Тарквиниев, и для меня лично…
Млять, ну и уродский же язык этот финикийский! Я и в устой-то речи на нём едва барахтаюсь, а уж в письме… Млять! Вот как прикажете понимать отдельные слова, когда без гласных и сами-то финикийцы расшифровывают их смысл лишь по всей фразе в целом? К счастью, Велия и сама прекрасно понимала, что без посторонней помощи мне её послания не осилить, и то, что посторонних не касалось, было выражено лишь нам двоим понятными намёками. А самым прозрачнным намёком как раз и был этот уродский язык письма — учи, остолоп, финикийский! Что ж, стимул у меня для этого, скажем прямо, нехилый. Деваха напоминала, что по весне снова наступит мореходный сезон, а значит — и восстановится сообщение Гадеса с Карфагеном, где живёт кое-кто, чья воля будет решающей кое в чём, немаловажном для нас. Следовательно, будет лучше, если к тому моменту я буду уже в Гадесе — имея за плечами достаточные заслуги перед кланом Тарквиниев и более-менее приемлемые познания в финикийском. Ох, млять, кто бы спорил!
Давление на меня таким образом осуществлялось со всех сторон. Обложили, гады! Наши ведь тоже проболтались своим бабам, что торчим мы тут «из-за меня».
— Твоя малолетка там в шелках и пурпуре ходит, а мы тут — в дерюге! — бесилась Юлька. Насчёт шелков она, конечно, здорово преувеличила, не говоря уж о пурпуре, а «дерюга» — это, оказывается, самая тонкая из кордубских тканей, какую только смогли найти и приобрести для них с Наташкой ихние половины. Сравнили бы с тем, что носят крестьянки, да и простые горожанки тоже!
— Выбраться некуда, развлечений никаких, холодно, скучно! — ныла Наташка — не явно в мой адрес, но так, чтобы я наверняка услыхал. Ага, холодно ей! Нам бы в России такие холода!
Нирул ежедневно зубрил «Однажды осенью…», записав сей прикол на куске кожи иберийскими буквами, здорово напоминавшими более поздние германо-скандинавские руны. Слова он коверкал так, не говоря уж об интонации, что мы покатывались, держась за животы.
— Сам ты, Макс, похабник, и аборигенов тому же учишь! — выговаривала мне Юлька, — Похабник и шарлатан!
— Ага, и ещё какой! И ведь работает же, гы-гы! — весело скалился я.
Но в целом доставали они меня так, что следующего вояжа в Кордубу я ждал с нетерпением. Его я, кстати, совершал уже верхом на лошади, хоть и не лихачил. Но какую же истерику закатили бабы, когда «вдруг оказалось», что их опять никто не берёт в город! И виноват во всех смертных грехах, конечно же, один наглый усатый тип, которого я иногда наблюдаю в зеркале! Угу, кто бы сомневался…