– Что надо, то и случилось, – сказала Порошкова
А лейтенантик был молдой, серолицый, с тревожными, безответственными глазами.
– Документы, документы, – проговорил он не желая ничего слушать и объяснять.
– Что, у меня вид подозрительный? – спросил я Он и на это не ответил, продолжая изучать меня своими бдительными глазками.
Я подал ему свою командировку.
– Разверните, – сказал он, как будто боясь занять свои руки разворачиванием бумажек.
Я смотрю на молоденького лейтенанта, странное ощущение чуждости, враждебности приобретают эта гимнастерка и знакомые, родные тебе погоны, когда проверяют твои документы. А может быть, оттого, что вдруг это делают на мирной улице, несправедливо, не в положенном месте, не на КПП, а вот так, под солнцем дня, среди шумящей зелени июня, у родного крылечка, на порог которого я еще вползал на четвереньках, где столько раз плакал и кричал, где целовала меня мать и ремнем бил отец, где прочитал первую книгу и разаернул первую газету.
Лейтенантик долго читал удостоверение, прочитал, взглянул на меня, как будто сверяя содержание бумаги с впечатлением от моего лица, потом еще два раза перечитал удостоверение, сложил его, но не отдал, а спрятал его в верхний карман своей гимнастерки и сказал:
– А блокнот где? Я показал блокнот.
– Пройдемте.
Отравленные глаза Порошковой вдруг зацвели детской радостью.
– Куда пройдемте? – спросил я.
– Куда надо, туда и пройдемте, – сказала Порошкова.
– Порошкова, замолчите! – прикрикнул лейтенант. Он обождал, пока я пройду вперед.
– Простите, товарищ, проверочка, – уже спокойно сказал он.
Прохожие останавливались и смотрели на нас.
За дверью кто-то шушукался. Потом хихикнули. Через некоторое время постучались. Все сегодня было как-то таинственно и странно, или это так всегда, и я только не замечал.
Я тихо подошел и приоткрыл дверь. Там стояли девочка и мальчик в пионерских галстуках поверх шубенок, у них были панические лица.
– Дядя, у вас есть пузырьки? – звонко спросил мальчик.
– А зачем вам пузырьки?
– Мы соревнуемся, – гордо сказал мальчик.
– И еще газеты старые, книги ненужные, бумага, – зашептала девочка.
– Мы собираем утильсырье, – сообщил мальчик. У обоих были испуганные и гордые лица.
Я вынес им большую кипу газет и журналов. Когда они сходили по лестнице, они смеялись.
– У, – сказала девочка, – теперь мы выйдем на первое место.
– Бенц Фраерману! – выкрикнул мальчик.
А у Монаткиных разгорался скандал.
– Кто ты есть? – кричала жена.
– Архив нечего поднимать, надо смотреть вперед, – отвечал Голубев-Монаткин.
– Куда вперед? Тебе шестьдесят лет, впереди – могила.
– Я из-за тебя остановился в своем развитии, – упрекал Голубев-Монаткин.
– Не маскируй своего хама. Я вот больна, у меня грипп.
Голубев– Монаткин захохотал:
– Грипп от мировоззрения, вирус врачи выдумали.
– Я за свою жизнь твою структуру трепача изучила, – грустно проговорила жена.
– Я с семнадцати лет Советскую власть завоевывал, вы еще не достойны меня.
Голубев– Монаткин хлопнул дверью и вышел в коридор.
Я сказал: „Здравствуйте", – он на меня взглянул, пожевал губами и, усмехнувшись, не проронив ни одного слова, ушел своей крепенькой походкой, стуча по железным ступеням подковками белых бурок, высоко неся свое строгое суровое лицо, понимающее свой партийный стаж и заслуги.
А жена на кухне говорила:
– Этот человек и был человеком, пока имел пост и ездил на машине. А когда лишился машины – перестал быть человеком. Сидит под фикусом, вспоминает гражданскую войну и все свои посты, а мне говорит – работай. А сам спит под газеткой.
Издали ярко освещенный изнутри мартен – словно воздушный замок, с тонкими пламенеющими трубами.
И когда по железной, гудящей от шагов и ветра лесенке подымаешься туда, на бетонную эстакаду, и через открытый, под звездным небом, скрапной двор с его печальным ржавым запахом железного лома, холодным, пропащим и необратимым запахом коррозии самого времени, все превращающего в прах, выходишь в огромные, пылающие светом дворцовые пролеты мартена, охватывает сила жизни и надежды.
Люблю эту огненную бесконечность, эту вдаль уходящую анфиладу печей, в круглых окошках которых бушует и льется голубое, зеленое и оранжевое пламя. Люблю яркий и быстрый трепет все сменяющихся, переливающихся огней, игру света и тени, запах скрапа, кислородных баллонов, сухой, чистый запах шамота и динаса, горький запах магнезита, терпкий медный привкус молибдена и ванадия.
С трамвайным звоном ходит завалочная машина, грохоча, подходят цепные составы мульб с железным скрапом, и тогда могучая, неотвратимая рука завалочной машины мертвой железной хваткой берет мульду и, повернув, несет к открытой печи, откуда пышет белое, жадное, голодное пламя, и безжалостно сует в бушующий огонь, и стоят толчки землетрясения, печь взрывается бенгальским огнем, а сталевар спокойно с пульта управления просит: „Еще одну мульдочку".