Зачем они так громко смеются, как они могут смеяться и еще жевать пирожки и рассказывать байки? Неужели они ничего не знают, неужели они не видят этого желтого, мертвого, тоскливого света и желтых мертвых облаков? И что все кончено.
Но несмотря на то, что казалось, что мир скончался, вспыхнули и побежали над крышей веселые праздничные буквы неона: „Дешево, удобно, быстро".
И там, в наступившем вечере, гуще мерцающих, шевелящихся, вспыхивающих и разгорающихся огней шла своим чередом жизнь.
Кто— то гулял на вечеринке, может быть, на первой вечеринке в своей жизни, кто-то, оставшись один в учреждении, пригнувшись к бумаге, писал анонимку, кто-то в первый раз смотрел „Синюю птицу" Метерлинка, кому-то выписывали ордер на арест, а кто-то делал перманент и завивку; выпекали в горячих пекарнях хлеб к утру, на бойне за городом мычало грязное, усталое, не кормленное перед убоем глупое стадо, и кто-то кому-то говорил первые слова любви, преданные, искренние, заикающиеся, на всю жизнь до скончания вековой свечи, и при свете пылающих люстр шли торжественные, заглушающие правду жизни юбилейные заседания; и кто-то бессильно выходил из ворот кладбища; равнодушно и методично работали тройки в тишине за крепостными стенами; и где-то там, в подмосковном лесу, по зимним дорожкам ходил и бормотал последним бормотаньем стихи старый поэт, которого затравят в другие годы.
Шестимиллионный город начал свою вечернюю, суровую, разгульную, усталую жизнь, и никто не знал и не хотел знать, и не мог знать, что кто-то мается и умирает один в своей комнате, в одной из миллионов комнатушек Москвы, никому не было до этого дела. И жизнь продолжалась на полную катушку, потому что не может остановиться никогда, и что бы ни случилось — война, землетрясение, чума, чистка, погром, затмение солнца, люди хотят есть, спать, веселиться, любить, ненавидеть, завидовать и продолжать род.
— Нет такого закону! — кричали в коридоре.
— Есть, есть. Ты пьяница отвратный, червивый.
Айсоры в очередной раз выселяли своего зятя.
А зять бил себя в слабую, впалую грудь и визжал:
— Я советский человек, я по Конституции живу. А вы! Вы…
— А что мы? — пьяно надвигаясь на него, спрашивал старший сын, черный, кучерявый, страшный, и вел его, как цыпленка, за шиворот, и потянул на лестницу. И он, как паяц, перепрыгивая на длинных ногах через несколько ступенек, снизу кричал:
— Я по Конституции…
Все хохотали.
— Иди, иди… диспансерный.
Айсорская ребятня выкатывалась из комнаты в коридор сплетенным клубком, непонятно было, где ноги, где руки, мелькали только черные кучерявые головы, и все это, царапаясь и визжа, снова клубком вкатывалось в комнату.
— Уймите их, — приказал Голубев-Монаткин.
— Товарищи, дети — цветы жизни, — отвечал один из айсоров, как капля воды похожий на других.
— Вы нарушаете элементарные правила социалистического общежития, — серьезно сказал Голубев-Монаткин.
— Точно, профессор, — ответили ему.
— Вы опять пьяны.
— На твои гроши, профессор.
— Нет, я это так не оставлю, — сказал Голубев-Монаткин.
— Действуй, профессор, делай.
— Вы нарушаете основные правила социалистического общежития, — повторил Голубев-Монаткин.
— Страх, какой ты ученый, профессор.
Где— то внизу громко и нагло хлопнула дверь. Это пришел Свизляк.
Он поднимается по черной железной лестнице стуча подковкам., стуча палкой, и вся квартира знает что пришел Свизляк, а затем он открывает ключиком дверь и так хлопает ею, что звенят стекла и дребезжат перегородки, и тогда и глухие, а их трое в квартире тоже понимают, что явился Свизляк,
Вот он изнутри, из своей комнаты открыл дверь и вошел в маленький, темный коридорчик и задышал, засопел, заворочался. Вот щелкнул выключатель, и он шумно снял свою собачью куртку и повесил ее на гвоздик у самой моей двери, и у меня было чувство, что на грудь мою он повесил свою псиную куртку.
Вот он открыл дверь в кухню и подпер ее палкой. И я сразу почувствовал запах капусты, жареной рыбы, мокрого белья и кипение кастрюль.
Свизляк стал у раковины и стал умываться, отфыркиваться, стонать, казалось, там купается носорог. Потом ушел и оставил дверь открытой, и я услышал из кухни:
— Приходят, а они хлещут французский коньяк из бокалов Гитлера.
— А где они взяли эти бокалы?
— Они все достанут, травили детей, разбойники
Я выхожу и осторожно, тихо закрываю дверь. Но Связляк будто караулит:
— А зачем вы ликвидируете вентиляцию?
— Дверь на кухню должна быть закрыта, — говорю.
— А кто вы такой, чтобы давать руководящие указания?
Любочка тоже возражала. Она вошла в спор осторожно, покорно, как ночная бестелесная бабочка и еле слышно прошелестела:
— Я тоже прошу закрывать дверь.
Но Свизляк услышал ее и на девяносто градусов обернулся на этот шепот.
— А почему вам так активно не нравятся открытые двери, вам есть что скрывать?
Любочка покраснела, лотом побледнела и ничего не могла вымолвить.
— А известно ли вам, что при коммунизме все будут жить с открытыми дверьми, и никакой личной собственности не будет, и никаких личных секретов от общества?