Читаем Арбатская излучина полностью

В лагере разрешалась переписка, можно было посылать передачи, это даже поощрялось, поскольку казенный кошт не обеспечивал рабочей силы. Лавровский написал Эмме, ответа не было, он считал, что госпиталь ее перебазировался куда-то. Пока не прибыла новая партия заключенных, и среди них нашелся человек, знавший о гибели Эммы.

Потом их перебрасывали из лагеря в лагерь, и он потерял в конце концов Штильмарка из виду. В прекрасный весенний день с невероятной помпой американцы открыли ворота лагеря. Администрация и в мыслях не имела оказывать сопротивление.

В свите «благодетелей» почему-то оказался, словно феникс, возникший из пепла, Штильмарк. Происшедшие с ним метаморфозы отразились на нем странным образом. Он не только не потерял кураж, но как будто вновь родился, чтобы с прежним пылом погрузиться в новую сферу.

— С «Ами» можно делать дела, — сообщил он Лавровскому и тотчас принялся разъяснять сложную спекулятивную игру, в которую просто-таки жаждал втянуть «старого друга».

Он принял участие в Лавровском тем более горячее, что тот оказался наследником своей жены, предусмотрительно открывшей счет в Швейцарском банке.

Он же отвез Лавровского в фешенебельный горный санаторий, называвшийся выразительно: «Убежище», где Евгению Алексеевичу предстояло долгий-долгий срок лечиться… Или в очень короткий — умереть.

Лавровский действительно был серьезно болен.

Прошло много времени, пока он вышел из оцепенения, атрофии всех чувств, даже воли к жизни.

В это полубытие, в царство болей, вздохов и стонов, в высокогорный приют вычеркнутых из жизни не войной, по болезнью, чаще всего связанной с ней, — вошла однажды весть о конце войны.

С кем мог он здесь разделить свои переживания? Но он не чувствовал себя одиноким, когда плакал счастливыми слезами над газетным листом. Ему казалось, что где-то совсем близко от него теперь и Франц, и даже давно ушедшие из его жизни Пьер, Жанье и Мария.

Перемены в большом мире лишь поверхностно коснулись санатория на вершине. Вдруг оказались совершенно здоровыми и вполне готовыми к бурной деятельности как раз те, кому уделялось особое внимание врачей и создавались особые условия хозяином санатория, ловким дельцом от медицины. Название «Убежище» приобрело двусмысленное звучание, и некоторое время вокруг этого плелись за столом разговоры, в той, впрочем, притушенной, вялой манере, которая была присуща населению санатория, где царствовала предписанная медициной тишина, боязнь резких эмоций и сильных чувств.

А потом тишина и покой снова сомкнулись, как вода, поглотившая камешек, все более неясными кругами отмечая место его падения, и вот уже никак не отыскать его на невозмутимой глади. В здешнем бытии все так тонуло, засасывалось и исчезало. Прошлое было камешком, упавшим на дно, а над ним стояла молчаливая, стылая вода, и ее словно бы все прибывало. И все глубже уходили счастье и беды и все приметы жизни, как уходят мертвые в землю — без возврата.

«Это болезнь, — говорил себе Лавровский, — и она конечна. Либо смерть, либо жизнь маячит там впереди как выход из туннеля».

Он не хотел умирать, и, хотя боялся окунуться в жизнь, поеживаясь, словно входя в ледяную воду, — превозмог себя.


Он вышел в новый мир, мир после войны. Скитался по этому миру, долгие годы питая надежду, что найдет в конце концов след дочери.

Постепенно ее образ тускнел в его памяти. Тускнели и воспоминания о короткой поре, когда он был, как теперь понимал, счастлив. Искры воспоминаний иногда вспыхивали так ярко, что свет их примирял с жизнью: фигура человека в треугольнике раздвоенного ствола старой липы, писк морзянки в подвале, чувство опасности вместе с острым ощущением жизни… И все.

Почему только сейчас он позволил этим воспоминаниям коснуться его? Именно сейчас… Они словно летели вслед ушедшему Дробитько. И вероятно, разбужены именно им. И почему такое глубокое удовлетворение охватывает его при мысли, что никогда не узнают ни отец, ни сын Дробитько правды, могущей омрачить их мир?

«Хорошо. Как хорошо — это мое молчание», — снова, словно заключая, подумал Лавровский.

Он дал этой мысли проникнуть в него, она несла ему покой. С нежностью представил он себе сына Дробитько, юношу с характерной прямой линией лба и носа. Гена Дробитько никогда не узнает, от кого он унаследовал ее. Как не узнает этого и его отец.

«И хорошо. Очень хорошо это мое молчание. Лучшее, что я мог сделать», — снова, словно итожа длинный, извилистый путь размышлений, подумал Лавровский.

Он еще успел увидеть в незавешенное окно, что пошел снег. Первый снег этой зимы. Крупный снег русской зимы.

Ему представилась знакомая, как изгиб собственного тела, арбатская излучина в чуть скошенной ветром снежной перспективе. Видение ее было успокоительно, отрадно.

«Как торжественно, как прекрасно! Этот медленный и непрерывный лет снежинок. Первый снег этой зимы. И так будет еще и потом. Я еще поживу…» — подумал он, умирая.




Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже