Было ли что-нибудь неожиданное в этом для Лавровского? Только то, что э т о так близко подошло к нему. То, что он вовлекался в орбиту, от которой с успехом отклонялся десятки лет… Но почему же вовлекался? Разве своим отказом он не вырывался из сети обволакивающих, обжимающих предложений Венцеля? Что-то говорило ему о тщетности его усилий, но это было подспудное ощущение, не укладывающееся в логически выстроенный ряд.
И все же это подспудное, неясно тревожащее заставило Лавровского оставить вопрос в какой-то степени открытым. Словно он не стал плотно, со стуком закрывать дверь, а прикрыл ее осторожно, оставив маленькую щелку… Для Венцеля и это оказалось достаточным. Наверное, он посчитал, что в какой-то мере свою миссию выполнил. Миссию? Значит, это была миссия?
Уже давно откланялся господин Венцель и замер звук шагов его за тяжелыми портьерами ресторана. Но Евгений Алексеевич все еще сидел в тяжелом раздумье. Этот вечер, этот разговор вывел его из уютной, обжитой норки на опасный, обдуваемый ядовитыми ветрами простор. Он чувствовал, как уходит из-под его ног почва, и не за что было уцепиться, чтобы тебя не подхватило этим ветром…
Он же был без корней. Он только думал, только воображал, что пустил здесь корни. Но о н и знали, что этого нет, что он как черный путаный моток перекати-поля: двинется туда, куда погонит его ветер… «Да какое же мне, в конце концов, до всего этого дело? Я торгую пушниной и буду ею торговать, все остальное меня не касается», — думал он, хотел так думать. Но знал, что построенный им с таким трудом мирок разрушится от первого толчка землетрясения. А землетрясение грядет. Подземные силы копятся, они вырвутся, и кто уцелеет, кто погибнет, видно будет… А он… он не погибнет, он может уцелеть. Но только в качестве перекати-поля, и будет гнать и гнать его ветер, несущий ядовитые испарения, потому что он — без корней…
Все, что он с годами научился тушить в себе: ощущение непрочности своего благополучного существования, которое удалось ему построить, жестокие опасения, ожидание самого худшего, — все поднял странный, неожиданный и вместе с тем предопределенный разговор. Предопределенный обстоятельствами, накапливавшимися давно и теперь поднимающими на воздух, казалось бы, незыблемый клочок земли. Клочок земли, на котором стоял его дом и жила его семья: жена и дочь. Ему надо было, в сущности, так немного: вот этот клочок земли. Он знал тяжелые времена. В годы инфляции ему было страшнее, чем другим: ему — чужаку. Он унаследовал от дяди Конрада капитал и дело, но сколько раз и то и другое удерживалось на волоске. Потому что он боролся за свой клочок благополучия.
Лавровский считал своей заслугой и своей удачей то, что не запятнал себя никакой деятельностью против родины, он сумел вырваться из той общности, которая была ему самой близкой. Он сделал это. Но он не нашел ничего взамен. Он остался одиноким.
Одиноким? А Эмма?
Эмма! Она возникла в его жизни в те спасительные дни, когда благодушный дядя Конрад привел в свой лейпцигский дом «вырвавшегося из Совдепии», как говорили тогда в Париже, племянника, сына своей любимой сестры, так рано умершей, еще до всякой Совдепии. Эмма готова была принять его как брата, если бы не потребность почувствовать в нем опору, более существенную, чем братская.
Вряд ли уже тогда зрел в ее красивой головке сам собой напрашивавшийся расчет: у ее отца не было никого, кроме нее и новоявленного племянника, а дядя Конрад был твердо убежден, что дело может повести только мужчина. Правда, племянник оказался не совсем таким, о котором мечтал дядя Конрад: не столь хватким, каких требовало время, не столь изворотливым в джунглях коммерции. Но ведь время требовало и другого: широкого взгляда на вещи, способности анализировать состояние рынка, конъюнктуры. И с этой стороны племянник был на высоте. А тихая, послушная дочь Эмма, вовсе не глупая и не простушка, сумела быть образцовой пристяжной в их тройке, где пока что коренником был и надеялся еще долго пребывать дядя Конрад.
В такой ситуации он вовсе не хотел, чтобы в семью вошел чужой им мужчина, муж Эммы. Он всегда с некоторым опасением думал о неизбежности этого, и вот судьба послала ему спасительный выход, из чего было ясно, что даже из катаклизмов, подобных русской революции, может возникнуть нечто весьма полезное. В личном плане, разумеется.