И слышался тихий непрерывный звон. Что-то подобное слышишь, находясь вблизи линий электропередач. А может быть, у меня звенело в ушах. Hо слух был напряжен предельно, и, если бы не этот звон, я бы, возможно, услышал движение подземных вод, или шорох полоза в траве, или ход улитки по влажному камню. Мне хотелось услышать шаги. Я знал, что это невозможно, но это был как раз тот случай, когда знание невозможности и нелепости желания само желание не ограничивает, а обостряет. Я стоял и смотрел в небо, и звезда в поясе Стрельца отливала марганцовкой. У меня звенело в ушах, и я хотел услышать шаги. Он же мог идти ночью вблизи моего жилища. Он мог быть, к примеру, в шортах и футболке. ("Как он одевался?" — спросил я маму. — "Как все, — ответила она. — Джинсы, футболки. Любил все яркое и светлое. Все население Земли ходит в одном и том же. Поэтому такое значение приобретает лицо".) В темноте, наверное, его лицо было бледным и расслабленным, потому что на него никто не смотрел. При людях его лицо приобретало иную форму и контур, иначе ложились тени, лицо темнело и взрослело. Наблюдать за человеком, которого никто не видит, — все равно что наблюдать за спящим.
Я нахмурился, потому что так лучше слышно. Под веками пульсировал объем. Меня, уставшего и возбужденного, изводила чистая форма. Она сжималась в точку, разрасталась до границ сетчатки, порождала свои копии, которые проносились перед глазами, намекая на монотонную бесконечность, единое превращалось в многое и сразу потом — в ничто, и это было утомительно до тошноты. Я открыл глаза. Передо мной стоял Филаретыч. Он как-то бесшумно возник, сказал:
— Hу, я до дому, — и исчез совсем не так, как появился, с шумом и треском вламываясь в зеленую изгородь.
…Мы бы пошли к морю. Взяли бы сигарет, еду, музыку и пошли бы к ночному морю, которое металлически блестит и переливается, как рыбья чешуя, пахнет водорослями после шторма, шумит и похрустывает. Он бы лучше знал дорогу, а я бы шел и рассматривал его спину, его затылок, расслабленную кисть его руки с сигаретой — вид сзади.
Еще дома у меня был вопрос, который я стеснялся задать маме, и спросил у тетки, которая была всего на десять лет его старше, о том, каков был его сексуальный тип, был ли он в этом смысле активен и привлекателен, как вообще реагировали на него люди.
— О, — сказала она, — наш мальчик рано начал. Я думаю, что лет с тринадцати у него была теневая жизнь. Вообще говоря, его поведение можно было назвать эротическим. Даже если он мыл посуду.
— В чем это выражалось? — попытался выяснить я.
— Hу-у, — она посмотрела куда-то сквозь меня. — Это не объяснить. Вот ты слушаешь музыку, и определенная музыка вызывает у тебя определенные ассоциации. Почему? Это никогда до конца не ясно. Я иногда приходила к вам поработать на компьютере. Кстати, он был безразличен к компьютеру и, по-моему, ничего в нем не понимал. Иногда играл и все. Hо тоже как-то без особого азарта. Он вообще прохладно относился к технике. Это так, к слову.
Однажды пришла, а он моет окна. Hа полную громкость звучит «Реквием» Моцарта, и он под это дело наяривает. Еще день был такой солнечный, Гошка весь какой-то светящийся, в изодранной черной майке и в шортах, трет губкой стекло… а руки у него были хорошие, мужские, сильные, и вот он трет стекло и время от времени так замечательно оттопыривает нижнюю губу, когда обнаруживает недостаточно чистый участок, и при этом ревет «Реквием». Я еще пошутила по поводу адекватности музыкального оформления… А минут через десять поймала себя на том, что вместо своего экрана разглядываю Гошку всего и частями. При этом, понимаешь, — черт знает что, — хочется смотреть — и все. И ведь росточку среднего, и не косая сажень в плечах, в общем — не эталон. Hо двигается, смотрит, говорит… — она сделала паузу, закурила и поправилась, — говорил…
— Что говорил?
— Да… какая разница — что он говорил. Важно — как говорил. Как смотрел. Как ползал по грядкам и объедался клубникой у меня на даче. Здоровый мужик, а клубникой объедался — не поверишь. До диатеза. Конечно, он был ребенок. Взрослый красивый ребенок. Хотелось его по голове гладить, с ложечки кормить, целовать в обе щеки. И вместе с тем… В общем, я смотрела то на него, то на экран, и просто белым пламенем горела. Страшная штука — искушение. Никогда потом такого со мной не случалось. Сослалась на какое-то непреодолимое обстоятельство и быстренько ушла. Моцарт звучал на всю улицу и Гошка махал мне желтой губкой со второго этажа.
— Мы похожи? — спросил я ее.
— Нет, — она покачала головой. — Если бы вы росли вместе… Маленькие привычки, мимика, словечки разные — то, что делает человека особенным, это все благоприобретенное. И это все у вас разное. А физический тип — да, один. Руки, глаза. Hо ты у нас совсем другой. Ты — наша надежда, ты умница, а Гошка был лоботряс и бездельник. И все об этом знали.
— Иван-дурак, — сказал я. — Пошел в тридевятое царство, в тридесятое государство…
— Hо — не поймал Жар-птицу, — грустно продолжила наша тетка.
— Сказка с плохим концом.