— Какой-нибудь идейный стиш, который потянет за собой все другое… Что-нибудь про КамАЗ, про целину… Не прикидывайтесь наивнячком.
— Я не специалист по паровозостроению, — мрачно сказал Кривцов и выдернул рукопись из-под пачки «Мальборо». Его потрясло, что такие слова сказал ему человек, называвший себя поэтом.
Однажды Кривцова занесло в одну так называемую литературную квартиру. Ожидалось пришествие широко известного в узких кругах салонного поэта. Волнующиеся дамы расставляли миниатюрные кофейные чашечки вокруг домашнего «наполеона», около которого лежала сияющая серебряная лопаточка. «Салонный» поэт появился с опозданием часа на полтора, сопровождаемый двумя корреспондентами — шведским и американским. Против всякого ожидания, он выглядел довольно упитанно и оживленно. Для начала он хватанул прямо из горлышка трогательно одинокой бутылки коньяку, стоявшей на столе, и запил водой из вазы с цветами. Затем, размахивая лопаточкой для торта и роняя крошки с нее на свою шкиперскую бороду, вместо ожидавшихся стихов вкратце «разоблачил» советскую литературу, Маяковского назвав «лизоблюдом», Горького — «старым маразматиком», а всех ныне живущих писателей — «подонками».
Шведский корреспондент уточнил значение слова «подонок», и оно ему было любезно переведено американским коллегой, который, видимо, уже был знаком с этим русским словом. Слово было занесено в рабочий блокнот. Хозяин квартиры — старый адвокат, славящийся своей коллекцией редких книг и гравюр, деликатно вставил:
— Видите ли, Маяковский не принадлежит к числу моих любимых поэтов, однако Пастернак его ценил…
— А что Пастернак? Он тоже вилял хвостом… — отхлебнул из невыпускаемой им бутылки «салонный» поэт.
Шведский корреспондент тревожно поднял на него глаза. Поморщился и американский корреспондент. Но гостя уже понесло.
— Да вся русская поэзия до сегодняшнего дня — это сплошное виляние и подхалимство… Некрасов хотя бы признался: «Не торговал я лирой, но бывало…» Все подторговывали… Но мы начнем новый отсчет…
— Позвольте, позвольте, — побледнел хозяин квартиры. — Конечно, у Некрасова были отдельные ошибки. Но что же тогда, по-вашему, Пушкин?
«Салонный» поэт захохотал, снова отхлебывая. Из него полилось:
— А кто написал: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»? Кто униженно бегал к Бенкендорфу — еще, кстати, неизвестно зачем? Кто камер-юнкерский мундирчик у царя выклянчивал, одочки ему писал: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»? Тоже мне — национальный гений. Я представляю себе, что было бы за удовольствие жить с Пушкиным на одной лестничной площадке. Всю ночь напролет этот гений шпарил бы цыганщину на магнитофоне, а мусоропровод был бы вечно засорен бутылками…
Шведский и американский корреспонденты, извинительно пожав плечами, поднялись со стульев, закрывая блокноты. Монолог явно перерос рамки их корреспондентских ожиданий.
— Вон из моего дома! — закричал старый адвокат дребезжащим, срывающимся голосом. — Вы не поэт! Вы не можете быть поэтом, если так говорите о Пушкине!
Но из гостя полилось.
— Вся ваша пресловутая русская культура — только позолота на рабских кандалах. Помешательство на патриотизме. Рыдания в замусоленные подолы безграмотных баб… Коленопреклоненность перед выдуманным «народом», — не утихал «салонный» поэт. — Страх демократии… Отсутствие свободы духа… Воняющая портянками интеллигенция… Только Запад… Но он надут сказкой о загадочной русской душе…
Американский гость вырвал из одной руки разошедшегося гостя серебряную лопаточку, из другой — недопитую бутылку и мощным движением швырнул его к двери:
— Shut up![14]
Шведский корреспондент покачал головой:
— Подёнок…
Кривцову многое не нравилось в своей стране. Но если ему что-то не нравилось, это вызывало в нем боль, чувство собственной вины, желание помочь, исправить. Ему было отвратительно сладострастие разоблачений. Он замечал, что даже правда, если она была злобствующей, перерастала в кривду. Поэт не может презирать свою страну, ее культуру… Разве любовь к своему народу — «лизоблюдство»?