Пасторино поморщился. Он взял Филиппа в передвижку в последний год войны. Филипп был контужен. Конюшни, в которой он был берейтором[5], давно не существовало. Лошадей взяли на фронт, артист, что с ним работал, погиб. Филипп в балагане был всем: рабочим, служителем при животных, шофером, шапитмейстером[6]. Одинокий, безобидный Филипп был глуховат и добр. Такой работник вполне устраивал его. Только вот Евдокия! Ее точно подменили. Однако позови он — идет и делает хоть с неохотой, но все, что он ей скажет… Ведь и деньги он мог доверить только ей. Она и кассир и билетер. Нужно деньги положить ему в карман, Дунька те же билеты продаст и обратно с целыми корешками при входе получит. И фининспектор не узнает, и артисты не додумаются. «Молодец Дунька!» — гордо и поощрительно взглянул он на нее.
— Собралась! А идти-то и некуда! Бродить только…
— Скоро ли выберемся отсюда? Холод осточертел.
— Не могу же я бросить Шишкова? И так в воскресенье вместо него на раус полезу. Думаешь, приятно?
— Полезно. Поторчи десять часов подряд да позазывай! Поймешь, каково оно!
— Ты-то чего злишься? Тебе-то уж не так трудно отрывать билеты.
— Что и говорить, сплошные райские яблочки, а не жизнь.
Евдокия изогнулась в поклоне, ехидно закусила губу.
— Пожалуйста, иди работай свой «каучук». Согнись в пять своих пудов. Может, выйдет.
— Чего смеешься-то, дурень! Я-то хоть была артисткой… — Евдокия хотела сказать, что он так и остался бездарностью, какой был, но сдержалась, лишь передернула плечом. — Так стоять будем или пойдем куда?
— Признавайся, Евдокия! Все-таки Филиппа любишь?
— Хватит, опять за свое взялся. Отлюбила.
— А без него не можешь.
— Тебе-то что от этого? Мужик, скажешь? Был бы у него дом, с тобой бы по ночам не ходила.
— И замуж за него пошла бы?
— Пошла б…
— А за меня?
— Капиталисткой стать?
— Дура баба! Какой же я капиталист, если живу на свете тридцать семь лет, из них тридцать лет — при советской власти? Год-то у нас теперь сорок шестой, а не семнадцатый…
— Где я живу, клопов много, хозяева говорят: после семнадцатого года их тоже пропасть была…
— При чем тут клопы? Даже тебя нынче будто подменили, только и намекаешь… Постыдилась бы!
— Очень просто. Говорят, после гражданки, вплоть до новой войны, не чувствовали. Грозятся хозяева, думают, что это мы привезли. Только ведь все равно выведут. Год, другой, и все наладится.
— Боишься, что со мной пропадешь?
— Бояться? Тебя? Теперь? Что ты можешь-то? Раньше за эти разговоры раза два, наверное, съездил бы по физиономии, а сейчас еще ласкаешься. Даже этого в тебе не осталось. Гремишь, как копилка, что до отказу набита серебром да медью. Разобьют тебя скоро!.. Говори уж, куда идти…
Одни дошли до дома, где жил Пасторино. Утро прорезалось сквозь тьму медленно, чуть просветлев на горизонте.
— Идем! Катька спит. Зинаида вернется не раньше семи. Дежурит. Вас, баб, не поймешь, — Пасторино вздохнул. Евдокия заколебалась.
— Да ну же, идем! Катька не проснется, а хозяева не разберут. Подумают, с женой вернулся. Только тише и не разговаривай.
— О чем с тобой-то говорить прикажешь! Не на свиданье ведь.
Пасторино вздрогнул. Никогда Евдокия не была так насмешлива. Крепкая и ладная, она была покорной с ним, и это ему нравилось. Пожалуй, не свяжи его с Зинаидой Катька, он, не задумываясь, разделил бы с Евдокией все, что имел. Такая знает цену всему, да и стоит, чтобы оплачивать ее прихоти. Трезво смотрит на жизнь — это тоже хорошо. И Пасторино со снисходительной нежностью прижал к себе Евдокию…
Евдокия лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху. Сначала она решила, что ей показалось, потом явственно услышала сонное и кроткое «мам». Евдокия толкнула в бок Пасторино. Он пошевельнулся.
— Мам! — громче донеслось с сундука, на котором спала Катька. — Мам, я хочу…
— Пошарь рукой, он стоит возле сундука. Не на вокзале, найдешь.
Услышав ворчливый бас отца, Катька тоненько всхлипнула.
— Не хнычь у меня!..
Перепуганная со сна сердитым окриком, Катька заревела, захлебываясь в плаче, спустила на пол босые ноги и, звонко шлепая, бросилась к кровати. Пасторино подхватил ее на руки и прошептал Евдокии:
— Скорее собирайся!..
Большая, закутанная фигура метнулась с кровати. Тень ее закрыла окно и исчезла в двери.
— Мамочка! — вырывалась Катька. Отец задвинул щеколду и спустил Катьку на пол. Она тотчас подбежала к двери, стала стучать, выкрикивая горькое и протяжное «мамочка». Затем, устав, опустилась на пол, не прекращая плача.
Пасторино молчал. К чему успокаивать? Не поможет, только прибавит ручей слез. Сама успокоится. Нужно выждать. Он одевался с нарочитой медленностью. Одевшись, подошел к двери и, стоя над Катькой, как Гулливер, твердо сказал:
— Если ты перестанешь плакать и пойдешь ляжешь, я пойду позову маму. Ты поняла, что я сказал? — повторил он, выделяя каждое слово. Тогда, нервно дрожа и пытаясь сдержать всхлипывания, она побрела к сундуку. Села и замерла, изредка вздрагивая.