— Знаете, как меня в детстве учили плавать? Дружил я с мальчишками, истинные бесы были. Меня любили, только по традиции орали мне: «Цыган-ворюга». Я был всегда худ, длинен, в общем не отличался красотой. И мальчишек этих поражало то, что делал я все так же, как они. Поехали как-то мы на лодке, двое из нас не умели плавать, в том числе был, конечно, я. Нас просто вышвырнули за борт лодчонки, и, как брызги, полетели издевка, смех. И недоверие вселило в меня упорство. Второй мальчишка, как муха, надоедливо орал, захлебываясь водой, а я, побарахтавшись, вдруг изловчился и, как животное, инстинктивно задвигал руками и ногами. Поплыл. Уже ребят было едва слышно, я все плыл, пораженный легкостью и красотой движений. Я научился плавать. Мне поверили.
У Зинаиды было такое состояние, будто она плыла. Она верила Шишкову. Он так щедро отдавал все ей, что нужно было для счастья.
Где-то на полустанке он купил раскрашенную деревянную ложку, преподнес ее Катьке и назидательно сказал Зинаиде:
— Итак, наш дом начинался с ложки…
Арефьев, которому Катька похвасталась ложкой, заметил:
— Хлебай, Катерина, этой ложкой, но только с разбором…
Следующая станция принесла в новый Зинаидин дом электрическую плитку.
Хозяйство вырастало, словно дом строился по ходу поезда. Зинаида ласково укоряла Шишкова, а тот только улыбался.
— Ну, прости. Знаю, сумасшедший я, но не могу остановиться. Все у меня теперь есть: жена, ребенок, будет и дом, но ненасытность такая… Родная, ты поймешь меня, ведь в каждой безделице я вижу подтверждение своему счастью. Поэтому не сердись, — он окинул взглядом ломившуюся от пакетов, кульков и свертков сетчатую полку.
Арефьев не уступал Шишкову. Он дарил Катьке зубные щетки, каждый раз забывая по-стариковски, что на прошлой станции он купил ей именно такую же щетку. Над ним все подтрунивали.
— Ладно. Ладно. Поживите с мое — посмотрим.
Зато Катька была рада каждой новой щетке и составляла из них цветик-семицветик: красную, желтую, прозрачную, белую. Словно длинные леденцы. Все создавало атмосферу солнечности. Арефьев, Шовкуненко и Надя, чем могли, стремились помочь рождавшемуся на их глазах счастью. Огонек они вскоре превратили в костер, возле которого приятно согревали свои усталые, озябшие души.
Когда Арефьев приходил в купе Шовкуненко поговорить, он, к удивлению своему, замечал, что Надя вносила в беседу что-то свое. И Арефьеву было приятно, что эта худенькая, но крепкая Надя их понимает.
— Григорий, у Надежды такие глаза, как посмотришь в них, так и застрянешь.
— Верно, старик, по себе сужу, — криво усмехнулся Шовкуненко.
Шовкуненко знал — теперь Надя никогда не уйдет от него. Они связаны работой.
И он был рад этому. И вместе с Шишковым пытался, насколько это было возможно, окунуть себя в клубящуюся, манящую купель нового бытия.
— Едут артисты! — приятно было услышать за спиной в узком вагонном коридоре.
И еще вечер в вагоне прошел тихо, а наутро стряслось событие, взволновавшее всех. На полустанке Шишков побежал за яблоками. Пока ссыпали яблоки в корзину, прозвучало сразу три звонка. Шишков протянул за яблоки деньги. Женщина торопливо стала менять сторублевку у товарок. Поезд медленно запыхтел, зашевелился, поехал. Зинаида, нервничая, закричала. Арефьев подошел к окну. В это время окно смазало базар, и в нем быстро-быстро замелькали дома, лес.
— Поехали! Я же говорила, что этим кончится. Хоть одну минуту, а он выскакивает что-нибудь купить.
— Не отстанет, — успокаивал ее Арефьев и обратился к вошедшему проводнику: — Как там, наш сел, вы не видели?
— Кажется, в восьмом вагоне.
Шишкова ждали, но шло время, а он не появлялся. Проехали остановку, короткую и незаметную, как разъезд. Шишков не приходил. Шовкуненко пошел по вагонам. Шишков был рядом, он не дошел всего лишь двух вагонов. Он сидел в крохотном купе проводников и, улыбнувшись узкой полоской синих губ, устало пробормотал:
— Я от поезда не отстал, я от яблок убежал, а до вас дойти сил не было.
Шовкуненко подсел рядом, его испугала эта страшная перемена в Шишкове.
— Что случилось? Ты болен?
— Гриша, не мучай меня…
— Мы сейчас же отправимся к себе!
— Нет, нет. Поздно. — Шишков с силой оторвал спину от жесткой вагонной подушки. — Боюсь, что так мы и поедем — в одном поезде, но в разных вагонах.
— Я не понимаю тебя, Шишков. Тебе плохо? Ты не можешь идти? Я понесу тебя…
— Интересно, что в поезде радиоузел завязал свой узелок из пластинок о любви и счастье… Вслушайся, Григорий. А ты мне говоришь: «Понесу тебя». Какой же я тогда мужчина — кузнец своего счастья?
В купе заглянула круглолицая проводница. Она окинула взглядом Шовкуненко, потом, подумав, безбоязненно сказала:
— Полегчало ему. А то давеча крови-то выхлестало сколь.
— Ты разбился? — Шовкуненко растерянно теребил Шишкова.
— Где там! — отвечала проводница. — Горлом-то кровь идет. Вошел он к нам. Закашлялся, и пошло. Спрашиваю: «Ты что это?» А он говорит: «Воздухом подавился». Ну вот, час уж, как отходит… Вроде бы полегчало.
— Когда это началось, скажи мне, Миша? — Шовкуненко прислонил к себе Шишкова.