Сделалась я от голода желтая, костлявая и старообразная, как угодница со старинной иконы, но главное-то, что голод имеет одно свойство: — он умертвляет «дух» гораздо надежнее, чем вериги умертвляют плоть. В борьбе «духа» с плотью — победа обоюдная; «дух» может только запретить плоти: — «Не смей! Вот ни кусочка больше не получишь чем я позволю!..» И плоть повинуется, постится, но за это жестоко мстит «духу»: — «А ты вот ни о чем, кроме меня, не подумаешь, не сможешь подумать, — все мысли твои отныне обо мне!..» — Так было со мной, — я добросовестно голодала на пайке, но мысли мои были уже не о революции, не о пролетариате, а о хлебе, горячем, тяжелом, вкусном, — о картошке, нежной и рассыпчатой, о круто сваренном пшене… От голода стала я прихварывать каким-то странным желудочным заболеванием, но не отступала: — ведь кто-то голодает!.. А между тем идеи, доведшие меня до добровольного голода, делались мне все более противными… И думалось: — если так трудно голодать мне «с идеей в прикуску», то что же должен сказать голодающий обыватель, для которого голод не прикрашен никакой идейностью, который попал во всю эту революционную дрянь, как «кур во щи»!.. И тут я плюнула на все, стала (правда не без стыда и угрызений совести, — особенно в начале) — есть не по норме, сколько только могли предоставить мне родители, старавшиеся подкормить отощавшую дочку… И из Пролеткультовской студии ушла, именно потому, что Пролеткультовская. Сообщаю своему непосредственному начальнику-режиссеру:
— «Я из студии ухожу…»
— «Это почему?»
— «А потому что я разочаровалась во всем этом… — коммунизме!..»
— «Ну, что же? — По крайней мере откровенно!..» — пожал плечами режиссер.
С осени я стала посещать «Бестужевские». В это же самое время отец мой, бывший до революции ученым библиотекарем (будучи евреем, он не мог в царской России добиться профессуры), — получил, благодаря новому режиму, — кафедру при тех же самых Бестужевских Курсах, уже переименованных к тому времени в 3-й Государственный Петроградский Университет. Бывало, идем мы с отцом вместе в Университет, я — слушать лекции, он — читать… Сдружились мы с ним в это время, как ровесники, как братишка с сестренкой, и все интересы у нас с ним стали общие: я изучала средневековую историю и германскую литературу, и также, как и он, жила не <в> настоящем, а в прошлом. Его, как и моей территорией были две эпохи: 1) позднее средневековье и 2) эпоха немецких романтиков 19-го века. Гейне, Гофман были для меня вполне современниками, — моими современниками.
Однако от истории скоро отшатнула меня хронология, а от филологии — лингвистика; а тут как раз пришлось мне готовиться к зачетам по философским предметам: логике и психологии. У меня с детства голова более всего лежала к философским проблемам, но от поступления сразу на философское отделение отпугнуло представление о философской науке, как о чем-то туманно-мистическом, неопределенно-расплывчатом — она для меня ассоциировалась с теми «интуитивистическими», «теософскими» и прочими направлениями, процветавшими, например, в «Вольфиле» [4], которые всегда оставались мне чужды… А я люблю во всем четкость: — «да», так — да; «нет», так — нет; «не знаю», так — не знаю. И вот это-то как раз нашла я с восторгом в несравненных, гениальных учебниках Введенского [5], по которым пришлось мне готовиться. Это была отчетливая, строго последовательная система: — «не знаем! — никогда не будем знать! — не можем знать!» — яснее и толковее чем у самого Канта изложенное «Кантианство», подкрепленное незыблемо-уточненным логицизмом самого Введенского. Я перешла на философское отделение (которое и окончила весной 1922 г., причем кончала его уже не при 3-ем, а при 1-ом Государственном Университете, к которому присоединился наш — 3-ий) и стала благоговейной ученицей тогда еще живого Александра Ивановича Введенского.
Учиться на философском отделении было легко, все нужно было брать не на память, а на понимание… В эту же эпоху моей жизни горячо увлекалась я домашним хозяйством; после недавно перенесенного голода самый процесс приготовления еды казался необычайно привлекательным; вид, блещущей разнообразием, снеди — заманчивее самоцветных камней; к тому же во всей нетопленой квартире плита была единственным местом, возле которого можно было вполне отогреться. Еще сочиняла я стихи, в которых призывала трусливых обывателей сбросить, наконец, с себя «ярмо низких и злых палачей» (подразумевались, разумеется, большевики); стихи — по форме крайне слабые и неудачные, но, по содержанию, еще и теперь, право, вполне своевременные!.. Около этого же времени развернулись «Кронштадские события»… Я, облизываясь как кот на масло, следила за ними издали…