— Когда я утром зашла к ней, мне показалось, что она заболела… Она была такая бледная-бледная! Я спросила ее, но мама сказала, что это ничего, что она здорова… А мне все-таки кажется…
Ирена с раздражением прервала ее:
— Так постарайся, чтоб тебе ничего не казалось! Твои догадки, как и у всех детей такого возраста, просто нелепы. Куда ты идешь?
— К папочке.
Помолчав, Кара указала глазами на комнату матери.
— А там… этот господин?
Почему-то эти слова она произнесла, понизив голос. Зато почти твердо звучал голос Ирены, ответившей вопросом:
— Какой господин?
— Краницкий.
На одно мгновение пунцовые губки непроизвольно искривились; потянувшись к сестре, Кара зашептала:
— Ира, скажи мне, но только правду, а ты… ты… любишь этого господина… Краницкого?
Ирена громко, искренне рассмеялась, как не смеялась почти никогда.
— Вот смешная!.. Ах, какой ты еще забавный ребенок! За что ж мне его не любить? Он такой давний и близкий знакомый!
И уже с обычной холодностью прибавила:
— Впрочем, ты знаешь, что я никого особенно не люблю!
— Даже меня? — ласкаясь, спросила Кара, прильнув пунцовыми губками к бледной щеке сестры.
— Тебя немножко! Ну, а теперь иди. Ты мне мешаешь читать…
— Ухожу. Идем, Пуфик… идем!
Прижав собачку к груди, Кара пошла из комнаты, но в дверях обернулась к Ирене и, подавшись вперед, приглушенным голосом сказала:
— А я его не люблю… сама не знаю за что, но не люблю. Раньше любила, а в последнее время не люблю, ненавижу, терпеть не могу… сама не знаю за что!
С этими словами она шаловливо повернулась на одной ножке и пошла дальше. Ирена, склонившись над книгой, шепнула:
— Сама не знает! Не знает! Поэтому и может танцевать с собачкой! Какое это счастье быть пастушком!
Кара шла, снова что-то напевая, но возле двери отцовского кабинета смолкла и остановилась. Из кабинета доносился гул мужских голосов. Опустив голову, девочка прошептала:
— У папочки гости!.. Что же нам делать, Пуфик? Как мы туда пойдем?
С минуту она колебалась, раздумывая, потом тихонько проскользнула за портьеру и через миг уже сидела на скамеечке, в узком треугольнике за высокой этажеркой с книгами, стоявшей наискосок от двери. Этот уголок был надежным убежищем, сюда она могла незаметно проникнуть и уже давно его присмотрела. Книги, стоявшие на этажерке, целиком закрывали девочку, но сквозь узкие щели между ними сама она видела всех. Всякий раз, застав у отца гостей, одним неслышным шагом прямо из двери она прокрадывалась сюда, пережидала гостей и, когда они расходились, немножко разговаривала с отцом.
За круглым столом, заваленным книгами, картами и брошюрами, в глубоких креслах сидели какие-то люди различного возраста и вида, с цилиндрами в руках. Явились они не по делу, а с визитом — коротким или более продолжительным, — и, поминутно сменяясь, уступали место другим, прибывающим непрерывным потоком или, вернее, как волна за волной. Одни уходили, другие приходили. Рукопожатие, более или менее низкий поклон, сопровождаемый изысканно вежливыми фразами, то и дело обрывавшиеся и снова завязывавшиеся разговоры о высоких и важных материях: о европейской политике, о местных событиях первостепенного значения и об общественных проблемах, особенно касающихся экономики и финансов.
По кабинету разносился негромкий, но отчетливый, металлического тембра голос Дарвида, к которому все прислушивались чуть ли не с благоговейным вниманием; казалось, вся эта непрестанно сменяющаяся толпа подпала под власть Дарвида, покорная каждому его слову, жесту, каждому взгляду холодных, проницательных глаз, блестевших за стеклами очков. Человек этот обладал какой-то своеобразной силой, которая его сделала тем, чем он был, и люди подчинялись этой силе, ибо она создавала предмет всеобщих и самых страстных вожделений — богатство. Но и сам он в эту минуту чувствовал все ее могущество. Когда лакей называл в дверях громкие имена, то известные своей знатностью или сановностью, то прославившиеся в науке или искусстве, Дарвид испытывал такое же чувство, какое, наверное, испытывает кошка, когда ее гладят по спине. Он ощущал ласкающую руку судьбы, блаженствовал и становился все любезнее и говорливее, блистая красноречием и твердостью суждений. В нем не было ни следа чванства, но ореол славы, сияющий вокруг гладкого лба, и тайное наслаждение почетом поднимали его на невидимый пьедестал, с которого он казался выше, чем был в действительности.