Рассказывая об этом, Мариан покраснел, жила на лбу его вздулась синим рубцом, ярко заблестели глаза. Последний разговор с отцом, краткий, но решающий, оскорбил его до глубины души. Он передал его Краницкому. Из его рассказа можно было заключить, что вначале Алойзы Дарвид выказал готовность смягчить свои требования к сыну, но потом в нем одержали верх привычный деспотизм и практические соображения. Он безоговорочно требовал, чтобы Мариан на одной из его фабрик прошел школу воздержности, дисциплинированности и труда.
— Наши индивидуальности, — говорил Мариан, — столкнулись и разошлись в полной неприкосновенности. Ни малейшего повреждения ни у него, ни у меня. И его и моя воля остались неприкосновенными. Впрочем, это человек огромной воли. В первое время казалось, что смерть этой бедной малютки его сломила, но он скоро оправился и теперь снова предается оргиям своего железного труда. Меня восхищает целеустремленность его воли, и я признаю, что это великая сила, но и не думаю отрекаться от своей индивидуальности из-за того, что у моего отца, при всех его неоспоримых достоинствах, плохо провентилирована голова. Может быть, кто-нибудь из моих прадедов сказал бы, что там, где одного из детей пришлось отдать на съедение червям, другой обязан дать себя раздавить отцовской колеснице. Но я не мой прадед и знаю, что всякое самопожертвование Павлов ради утешения Гавлов — это крашеный горшок!
— Штопаный носок! — дополнил барон.
Вторая причина, вынуждавшая Мариана немедленно покинуть этот город, — впечатление, произведенное на него смертью бедной малютки. Он даже не предполагал, что в нем еще так сильны атавистические инстинкты. Он — человек новой формации, но сейчас душа его впала в какое-то прадедовское состояние, и ему, как Гиальмару Метерлинка, хочется бросать в ночных сов пригоршнями земли. Смерть этой малютки и все, что случилось и происходит дома теперь, делает его душу бледной от бессилия. Лишь теперь он понял выражение Метерлинка: «Погрузиться в печаль по самые глаза». Когда та непрошенная гостья, что вечно косит траву за окнами жизни, пришла за их малюткой, мысленно он непрестанно повторял вопрос: «Почему гаснут лампы?» Теперь, как Гиальмар в «Принцессе Мален», он готов все время кричать: «Кто-то плачет подле нас!» У него бывают минуты такой расслабленности нервов, когда он не способен шевельнуть пальцем или поднять веки. Однако наряду с этим состоянием у него остается совершенно ясное понимание того, что все эти семейно-сентиментальные настроения — просто крашеные горшки; ведь известно, что на свете умирает множество девочек и что каждая жизнь — это ворота, у которых стоят могильщики, из чего отнюдь не следует, что у тех, под чьими окнами непрошенная гостья еще не косит травы, должна быть больная, бледная душа. И именно эти новые его воззрения, сочетаясь с чувствами, идущими из прадедовского прошлого, создают диссонанс, который так громко скрежещет. Он должен бежать от сов и от гаснущих ламп, от расслабленности нервов и от сплина души, должен искать новые горизонты и встречи… les contacts nouveaux… лицом к лицу, de muqueuse á muqueuse с пространством, которое несет новые миры, свободные от родимых пятен прошлого!
Он кончил и сел. Краницкий долго молчал, наконец со слезами на глазах вымолвил:
— Значит, ты уезжаешь!
Потом, видимо колеблясь, спросил:
— Ты сказал: «То, что случилось и происходит дома». Что же там случилось и происходит теперь?
Но ответил ему барон; лицо его залил румянец.
— Comment?[174] Вы ничего не знаете? Пани Дарвидова и панна Ирена на этих днях едут на покаяние!
— В Криничную, — пояснил Мариан, — Отец подарил Ирене Криничную, и на днях они туда уезжают.
Краницкий сильно побледнел, над глазами его выступили большие красные пятна: глядя на барона, он начал:
— Значит…
— Значит, — поспешно подхватил барон, — между мной и панной Иреной все кончено. И я этому рад: ну, можно ли совместить мой скрежет с идиллией панны Ирены? Это было бы, как в «Теплицах» Метерлинка: запах эфира в солнечный день. Разумеется, я представляю эфир, а панна Ирена — солнечный день.
Говорил он, улыбаясь все насмешливее и злее.
— Не знаю только, удастся ли это покаяние. Наряду с идиллией в панне Ирене очень, очень силен крик жизни, огромное влечение к… как писал Рюисброк[175], к amour jouissant[176], к утонченным наслаждениям, а с такими склонностями, насколько я в этом разбираюсь, трудно довольствоваться видом целующихся за окном воробышков…
— Trêve de mechancetes, Emile![177] — прервал его Мариан, — Тебе не грозит участь Вертера из-за разрыва с моей сестрой…
— Oh, que non![178] — засмеялся барон.
А Мариан оживленно продолжал:
— Напротив, ты должен принести ей крашеный горшок, который называется благодарностью, за то, что она не закрыла тебе путь к какой-нибудь многомиллионной мисс Янки. В Америке немало мужей «железного труда», и дочери их гораздо богаче дочерей… ah, hélas![179] — теперь уже единственной дочери моего отца…