Он оторвался от стены, выпрямился, силой воли придал спокойное выражение лицу и взгляду, сделал любезную улыбку и направился к гостям. В эту минуту замолкло пение, и, пользуясь этим, Дарвид с изысканной вежливостью стал здороваться с гостями, пожимая руки и выражая благодарность в немногочисленных, но плавно льющихся словах. Это было началом одного из геркулесовых подвигов, подобных которому он немало совершил в прошлом. Продолжением его явилась та оргия труда, которой он предавался в течение нескольких недель, возбуждая во всех, кто его видел, удивление или любопытство.
Теперь, возвратясь из города и ожидая начала приема, он стоял у окна в голубой гостиной и раздумывал о необычном движении на лестнице, поразившем его, когда он шел к себе. Носильщики спускались вниз, неся какие-то тюки; он не разглядывал их, но ему показалось, что это были картины и что-то еще. Неужели Мариан покидает дом? Может быть. Нельзя предвидеть, что способен сделать этот упрямый, самонадеянный мальчишка. Но что бы то ни было, он не уступит и впредь не позволит сыну вести эту праздную жизнь и совершать безумства, которые стоят таких безумных денег… Впрочем, в последнее время все, не исключая Мариана, стало значительно меньше его волновать. Почему? Он не успел ответить себе на этот вопрос, как услышал позади легкие шаги и шепот:
— Алойзы!
Дарвид оглянулся. Это была Мальвина: она страшно изменилась. Под зачесанными с суровой простотой волосами лоб ее темной бороздкой прорезала глубокая морщина, углы побледневших губ опустились, небрежно заколотые на затылке волосы падали тяжелым узлом на лиф черного, почти монашеского платья. Она стояла в сгущающихся сумерках в нескольких шагах от него. Решившись его окликнуть, Мальвина все же не могла вымолвить ни слова. Белая рука ее, опиравшаяся на маленький столик, дрожала; склонив голову, она робко подняла на него померкший, горестно задумчивый взор. С минуту они молча смотрели друг на друга, наконец Дарвид спросил:
— Чем могу служить?
Вопрос его звучал вежливо и сухо. Несколько мгновений еще Мальвина колебалась или собиралась с силами, затем начала:
— Дня через три я и Ирена уезжаем отсюда. Но я не могу уехать, не поговорив с тобой, Алойзы. Я ждала удобной минуты, сейчас увидела тебя здесь и зашла.
Мальвина снова умолкла. Она была очень взволнована и прерывисто дышала. Дарвид слегка повернул к ней голову; тонкие, резкие очертания его профиля выступали на фоне затканного сумерками окна.
— В чем дело? — спросил он.
Она ответила шепотом:
— Будь терпелив… мне трудно…
И, словно боясь исчерпать его терпение, торопливо и беспорядочно заговорила:
— Нас коснулось общее несчастье… Ты, Алойзы, был так бесконечно добр к нашей бедняжке… Когда мы с Иреной уедем, ты останешься совсем один… Марысь тоже собирается уезжать… поэтому, может быть… только возможно ли это… если б ты мог забыть прошлое… впрочем, я не знаю… простить… если ты захочешь, я и Ирена останемся…
Понемногу она становилась смелее; чувствовалось, что ее вынуждают говорить какие-то внутренние побуждения.
— Я не стану оправдываться перед тобой, Алойзы, или отрицать свою вину… Скажу только, что я не была счастлива и что вина моя причиняла мне много горя. Я хотела сказать тебе, Алойзы, что, может быть, и ты, со своей стороны… ведь ты меня не знал… то есть ты знал мое лицо, глаза, волосы, звук моего голоса, и они тебе нравились, потому ты и женился на мне, но души моей ты не знал и не хотел быть ни ее поверенным, ни защитником. А она не была лишена доброй воли, и в ней теплилась искренняя сердечность… слабая душа женщины, избалованной богатством и бездельем… Но ты же сам это сделал, Алойзы: я была бедной девушкой, но трудилась с высоко поднятой головой, а стала богатой, праздной и… всегда одинокой женщиной. Ты же сам хотел, требовал, чтобы я блистала в свете, представляя твое имя, твою… как ты говорил… фирму…
Мальвина замолкла, заметив его колючую усмешку.
— Кажется, — сказал Дарвид, — в трагической сцене, которую тебе угодно разыгрывать, мне досталась роль злодея…
— О нет! — воскликнула Мальвина, всплеснув руками. — О нет! Я не хотела ни в чем обвинять тебя или упрекать… я не имею права… Только… я думаю, что если все мы в том или ином виноваты и жизнь так печальна и все так… тяжело, то, может быть, лучше нам простить друг друга… не упорствовать, уступить… Так я думаю, и, хотя моя гордость давно уже уязвлена тем, что я вынуждена пользоваться всеми благами, принадлежащими тебе, я уступлю и буду ими пользоваться, хотя давно уже единственное, чего я хочу, — это уйти, удалиться от света, скрыться навсегда где-нибудь в глухом углу…
Голос ее дрожал от сдерживаемых рыданий, но она подавила их и закончила:
— Я откажусь от этого желания и останусь, если… — ты только захочешь этого, если можешь… не презирать меня…
Профиль Дарвида все резче выделялся на фоне потемневшего окна; помолчав минуту, он ответил: