Когда сходился наш самый близкий, сильно поредевший, кружок «духовной» и «светской» молодежи, разговоры, опять и опять, шли о «самодержавии». Вопрос ведь поднят был еще в Собраниях… и как теперь обострился! Студенты, за один-два года, успели вырасти, словно за 10 лет. Даже те, оставшиеся, не ушедшие в действенную политику с головой, подобно Леониду Семенову, ставили теперь вопрос реально. По существу спора не было: чисто «духовная» формула — «самодержавие от Антихриста!» — так или иначе принималась всеми. У «светских» и без Антихриста довольно находилось исторических и философских доводов для такого же горячего отрицания абсолютизма. Конечно, была в попутных спорах и отвлеченность, порою наивность; но когда же, если верить Достоевскому, обходились без этого «русские мальчики»? «Да, — говорили одни, — самодержавие должно быть уничтожено; но надо, при этом, чтобы сама «идея погасла в умах»; иначе оно непременно вернется, без личины или под личиной, а с ним и рабство».
Другие кричали: «Пожалуйста, гасите идею! Через пять десятилетий вы еще будете сомневаться, совсем ли она в народе погасла! А что, если и теперь ее почти уже нет? Свергнутое самодержавие увлечет за собой и свою идею!».
Но как здесь, так и в других, думается, кругах, еще сохранялись тогда иллюзии относительно дарованных «свобод», конституции, парламента… Что же, мол, за самодержавие, если будет Дума? С ней начинается политическая жизнь в России; фактом бытия своего Дума уничтожает и самодержавие, и само его имя.
В церковной среде происходило какое-то движение, но уходящее внутрь. Тернавцев вдруг увлекся московской рабочей организацией, — ее окрестили впоследствии «зубатовщиной». Считается, что это была затея мрачно реакционная. Вряд ли так: мы были у Тернавцева на двух заседаниях, вместе с несколькими либеральными церковниками; присутствовало 6–7 московских рабочих-делегатов. И впечатление от этих вечеров у нас осталось скорее хорошее. Впрочем, тернавцевского увлечения мы не разделяли, и как потом дело обернулось — я не знаю.
Время, между тем, шло… летело, вернее. Вся зима 1905–1906 гг. видится мне теперь, как одна черта, разноцветным зигзагом промелькнувшая и погасшая.
ФЛОРЕНЦИЯ СЕГОДНЯ
Есть города, которые любишь, как живые существа. Любишь не за красоту, не за историю, не за историю своей жизни, с ними связанной, — а за все это вместе. Такова для меня Флоренция. В памяти сохранился ее живой образ, и мне даже не хотелось, после долгих годов разлуки, вновь увидеть ее — сегодняшнюю. Ведь и долгие годы эти были особенные годы, когда не только мы, «покорны общему закону», переменились, — изменилось все и вся вокруг… Конечно, древняя красота Флоренции неизменна; но ее ли, такую известную, описывать? А новая жизнь — можно ли понять ее в несколько дней, разобраться так, чтобы сделать добросовестно объективные выводы?
И я хочу ограничиться, в моих заметках, просто импрессионизмом. Просто рассказать о виденном и слышанном, передать впечатления от новой Флоренции, какими они создались, не утруждая себя ни выводами, ни заключениями. Это хороший метод, он дает и объективность известную, и самую свободную свободу.
Когда-то мы подолгу живали во Флоренции. Отсюда ездили по бесчисленным маленьким городкам Италии и возвращались. Дважды были в селении Винчи, подымались даже на Monte Albano с ее белыми дроздами и белой лесной земляникой. Дроздов, впрочем, не видели, но земляники, действительно, совершенно белой, и во Флоренцию привезли целую корзинку.
Профессор Уциелли в Винчи, с нами ездивший, первый серьезный исследователь и биограф Леонардо, — давно умер. Да и никого из тех, с кем у нас связана память о Флоренции, нет уж, кажется, в живых. Невольно думалось об этом, когда мы выезжали из Парижа. Лил холодный, точно не майский, — осенний, — дождь. Траурное небо… Да и город в те дни был траурный.
Только ночь одна, и вот, словно по волшебству, весна; даже не весна — «primavera» итальянская, со стерто-нежным небом над нежной зеленью холмов. Мы это небо, именно это, узнаем: такое здесь оно было, такое осталось. Узнаем скоро и наклоненную башню, увитую галерейками, — она как на ладони, — это Пиза. Площадь перед древней башней заросла ли, как прежде, травой?