Читаем Арифметика любви полностью

А вот ее почти забавный рассказ в одном из закрытых, не публичных, собраний. Некая особа, в «царские» времена юная революционерка, была тогда поймана с поличным: с тайной типографией, с отпечатанными прокламациями и даже кое с чем посерьезнее. Арестована, конечно, и «заточена». Страшная угроза — ссылка в Вятку или вроде — встревожила друзей, и они ее каким-то образом выхлопотали: действовала и «болезнь престарелой матери», и голодовка, объявленная заключенной… Но в России гордая девица не пожелала остаться: уехала в Париж, да там и прижилась. Лишь несколько лет тому назад удалось ей осуществить мечту — вернуться в Россию, к «освобожденному народу». Зная, что там есть недостача (новая жизнь не сразу строится!) — приготовилась: купила шелкового белья (легче мыть), того сего и покинула, наконец, «гнилую Европу».

Все это о себе она сразу рассказала Чернавиной и ее сокамерницам, когда вдруг сама очутилась в той же камере — уже не «царской», нет, а советской тюрьмы. Появление этой «новой» заключенной камеру очень развлекло. Ведь подумать только: она спрашивала, она шумела, она — требовала! Требовала объяснений, требовала немедленного допроса, требовала своих вещей (шелкового белья?), — мало ли чего она еще требовала! Хохот стоял в тюрьме, говорит Чернавина. Не унялся он, когда арестованная стала, наконец, «грозить» голодовкой. Бедная «царская» революционерка не понимала, что это ей грозит голодовка в новой тюрьме, притом очень серьезно. «Освобожденный народ» не выпустил протестующую и в конце концов, вероятно, смирил.

Чернавина дала нам живую картину жизни широкого населения; а на днях советский летчик, только что убежавший — улетевший из России, рассказал эмиграции о положении советской армии. Чернавина — все-таки из прежней интеллигенции; летчик же, молодой человек, — вполне создание советское. Печать создавшей его руки лежит, конечно, на нем. Но тем любопытнее, что выводы его — те же, чернавинские.

«Я не хожу на такие доклады», — сказал как-то один молодой эмигрант из того круга, о котором мне уже приходилось писать (и который, при идеализме, можно рассматривать, как горчичное зерно новой русской интеллигенции). «Я не хожу: зачем слушать снова и снова про то же…».

На неосторожного посыпались упреки в малодушии. Конечно, малодушие! Конечно, надо знать, знать о сегодняшней России все, до мельчайшей подробности, смотреть открытыми глазами, не щадя своих нервов и не ища успокоения.

Но что о молодых, когда из старых многие ли чувствуют ответственность, сознают свои ошибки в прошлом? Для этого, впрочем, необходимо быть не совсем старым, сохранять какой-то запас юности, доверчивой доброты к жизни и людям, молодой легкости в движении. Мне уже довелось отметить, что такой «виноватый» человек, как А. Керенский, вышеназванными запасами обладает; это и делает его «своим» в кругу здешней интеллигентной «молодежи». (Один поэт его недурно знает в прошлом; Керенский произвел его на фронте в офицеры…)

Теперь здесь с бывшим «главковерхом» случаются примечательные истории. Одна из них случилась как раз тогда, когда он шел в наш людный кружок, и тотчас была нам рассказана, с подкупающей открытостью. Шел он по улице с довольно узким тротуаром, просматривая газету на ходу. Навстречу дама, с девочкой лет семи: и остановилась. Остановился и Керенский. «Смотри, — говорит дама девочке, — и запомни! Это он погубил Россию!».

— Нет, со мной лучше было, — прерывает Керенский общий смех и откровенные замечания, что дама-то отчасти и права (у нас принята откровенная правда). — Вхожу я раз в магазин… надо же мне иногда купить что-нибудь. Несколько русских, очень хорошо одетых, глядят и вдруг; «Еще по магазинам ходит! Он! Еще по магазинам! Еще покупает!».

— Но, в самом деле, должен же я иногда покупать, — прибавляет Керенский, как бы оправдываясь. — Не воровать же мне!

Мы смеялись, утешали носителя такой «славы», но мало соболезновали: есть ведь тут и заслуженное. Он сам это понимает. Если бы не понимал — он не был бы «своим» среди вот этой интеллигентной эмигрантской «молодежи», — вообще не был бы среди них. И ничего бы не понимал из того, что они худо ли, хорошо ли, а понимают. Ему было бы чуждо — или враждебно — архиновое, молодое течение материализма, столь заметное и среди молодежи французской, как упоминалось выше.

НЕГАСИМАЯ СВЕЧА (Памяти Амалии Фондаминской)

Последний же враг истребится — Смерть.

Апок

Писать о человеке, которого любил, тотчас после его смерти, — очень трудно. Хочется каких-то слов, но не о нем, а к нему обращенных, прямо. Оттого и не могу я сейчас писать об Амалии Фондаминской что-то вроде «воспоминаний». Нет, не вспоминать ее хочу, а вызвать живой образ этого единственного существа, — маленькой темноволосой женщины с вещими глазами и мужественным сердцем.

Перейти на страницу:

Все книги серии Неизвестный XX век

Похожие книги