Сейчас мне кажется, мы не радовались, а бесновались. Ну по крайней мере веселились с каким-то надрывом. Впрочем, мне и тогда было не по себе. Поезд мчал нас, Ташкент, пески, горы, Амударья и всё, всё оставалось далеко позади, далеко. Но что ожидало нас там, куда все мы два года стремились? Откуда нам приходили письма, и это была лучшая литература на свете, письма, их никто не читал впопыхах, даже молодые, обычно полученное письмо пряталось в нагрудный карман, носилось некоторое время – да, для чтения мы все выбирали лучшее время, когда рядом никого не будет, или когда спадет хоть на пару градусов зной, или когда удастся раздобыть сигарету, если колонна вовремя не привезла табачное довольствие; ну и когда все сходилось, у каждого свои были параметры, тогда письмо извлекалось, осматривался конверт, марка, рисунок, если конверт был цивильный, а не однокопеечный, затем конверт аккуратно вскрывался… я не знаю, с чем это можно сравнить, с какой-то волшебной лампой или чем-то таким чудесным, к-ороче, что тут же тебя охватывало, да, на миг ты исчезал, никакие радары тебя не могли бы зафиксировать, твой взлет и стремительное реянье в недоступных небесах. В письмах было что-то такое нематериальное, клянусь. Голоса, запахи, даже краски. Мировой литературе никогда не дотянуть до этого! И никакому кино, цирку, никакой живописи – ничему. Письма – недосягаемое искусство, вот что я сказал бы. Письма из Союза в Афган. Это такой канал связи надгосударственный, беспартийный, вечный. Мне даже чудится, эти каналы остались где-то в воздухе над Кушкой, над Мазари-Шарифом и так далее, вплоть до границ с Пакистаном – Ираном – Индией – Китаем. И по ним летят птицы, струятся корявые словеса. Это какая-то всемирная кровеносная система, к ней подключаются только солдаты, даже те, кто уже давно вообще никаких писем не получает, они тоже еще подпитываются этими токами, ведь солдатами остаются навсегда. По крайней мере что касается солдат Ограниченного контингента, за других не говорю. И вполне естественно воспринимаешь изображение в той же форме, в панаме на надгробной плите умершего много лет спустя в Союзе, нет, уже в РФ, мужика средних лет. Только смерть его все-таки кажется противоестественной, несмотря на все, что было
А… меня? Молодая жена и ребенок, сын, чью фотографию я носил в блокноте, трехлетний сын, с непонятной настороженностью глядящий в объектив. Впрочем, все объяснимо. Конечно, настороженность вызвана фотоаппаратом и тем, кто снимает. Его же не предупреждали, для чего фотографируют. Да он меня и не помнил. А я помнил запах его волос и странный свет лба, рук. В нашей роте я был единственным
При мыслях о доме на меня накатывала дрожь. Меня и раньше одолевало мучительное недоумение, как это Инка согласилась стать моей? Я был груб и необразован, восемь классов средней школы и профессиональное училище, то бишь бурса, какое же это образование? А Инка была художницей, училась на худграфе, рисовала каких-то фантастических людей с большими синими глазами, осликов, звезды, деревья – все как будто готовое истаять от одного твоего дыхания. Да и сама она была такой. Я думал, не выдержит родов. Ее дядя, редактор главной партийной газеты нашего города, сделал мне отсрочку, и мы поженились. Я чувствовал себя слоном, влезшим в посудную лавку. Электромонтер и художница. Иногда я говорил ей о своих сомнениях, но Инка лишь встряхивала короткими блестящими черными волосами и смеялась. У нее большие серые глаза, длинные пальцы, узкие бедра, выгнутая шея. Она сама похожа на инопланетянку. Электромонтер и инопланетянка. Но теперь и я чувствовал себя пришельцем с другой планеты. Эта планета дышала нам в спины жаром своих песков. А мы мчались в грохочущем межпланетном поезде, и никто не знал, сумеем ли дышать новым воздухом. Ну, я не знаю, о чем там думали другие и что они чувствовали, а я… а меня пробивала дрожь.
Когда мы входили в вагон и шагали мимо отсеков с детьми и взрослыми, голоса и смех стихали, и мы ловили вопросительные, недоуменные и боязливые взгляды. И так-то мы были черны, как черти, а тут еще коньячный огонь сверкал в наших глазах, и уши пламенели алкогольным пожаром, и по лицам блуждали идиотские улыбки. Смесь агрессивности, радости, непонятного страха, удивления – вот что было написано на наших так называемых лицах. И каждый из нас готов был к активным действиям, только тронь, скажи слово. Пассажиры это понимали и отводили глаза, сетуя, наверное, про себя на проводницу, запустившую эту ораву.