Кемаль-эд-Дин однажды что-то говорил о подобном состоянии
Но я дышал, глядел, утолял голод, не чувствуя его, спал и видел сны. Мне снились Умедвара со срезанными косами, дядя Каджир с завязанным лицом, мать с горстью крови.
Кемаль-эд-Дин ценил сны, говоря, что это прекрасная возможность встречи со своей душой, а ведь познавший свою душу познает своего Господа. Но лучше бодрствовать, чем видеть эти сны. Хотя и весь этот кишлак с закопченными деревьями, с каким-то тряпьем на заваленных грудами кирпича улочках и брошенной утварью, с изумрудными виноградниками и колосящимися полями, с водой под тутовым деревом, текущей из предгорий ни для кого, с не тронутой ни одной пулей мечетью казался видением сна или какой-то картиной прошлого, далекого прошлого. Я много читал о войнах и при чтении всегда чувствовал какое-то воодушевление; описания сражений захватывали. Но – вот чем оборачиваются сражения. Горьким духом гари, пылью руин. Жизнь, стертая в пыль, разодранная, как тряпки, вбитая в землю. Я никогда не думал, что смерть так близка, что она всегда рядом. Она окружает меня со всех сторон, вот ее сады с ароматными плодами; здесь все ею пропитано, как черной оспой; я ем абрикосы, а на губах вкус смерти, пью воду и чувствую ее раздвоенный ледяной тонкий язык; смерть заглядывает под мои спящие веки, овевает мое лицо теплым тленом. Если я и вправду стал чашей, то наполнен смертью до самых краев. В этих садах и воздух смертелен. И солнце над ними как яростно белая кость. Но неужели и птицы здесь поют о ней? Я слышу щелканье и насмешливый свист. И сладкие переливы. И завывания шакалов. Иногда в миг пробуждения – на заре, под щебетанье птиц – кажется, что все по-прежнему, и я приехал на каникулы, Зарцанга еще спит, отец и мать готовятся к молитве, и после нее мать разожжет тандури, чтобы испечь лепешек; позавтракав, я отправлюсь с отцом на поля Заргуншаха (чтобы увидеть Умедвару), а потом загляну к дяде Каджиру или пойду в степь искать Шамса, который бродит с зажженной плошкой хлопкового масла в ходах под землей, мечтая добраться до Багдада или еще лучше – в Карачи, после рассказов о море нашего
Но веки вздрагивают еще раз, и новая действительность обрушивается на меня запахом гари. Словно кто-то срывает засохшие повязки с глаз, сердца. Или нет, все происходит впервые, только молниеносно: я просыпаюсь в доме часовщика, а к деревне подползают и охватывают ее полукольцом железные черепахи, невиданные монстры, рыгающие огнем, в небо вздымаются столбы пыли, куски глины, клочья тряпок и кожи, и вот я уже посреди этих садов, запыленных, в красном накрапе, белеющих расщепленными стволами. Так что лучше не спать, не видеть снов и не познавать Господа. Даже Мусса[28]
сдался, когда шел за великим проводником, Хидром. А я не Муса и у меня нет проводника, хотя испытание мое не легче. И это – жизнь, а не предание из Книги. Не жизнь, а смерть. И у меня нет Хидра. Пусть бы здесь оказался высоколобый Кемаль-эд-Дин, пусть бы взглянул из-под полуприкрытых век на это, и я расспросил бы его обо всем. Я похвалился бы, что стал чашей. И что эту чашу должно наполнить? Божественная любовь?..Я перестал в этих садах молиться. Вот и сейчас пропустил время четвертого намаза – на закате, или салат ал-магриб (это я помню). И не буду совершать салат ал-шиа – молитву наступающей ночи.
От намаза освобождается путешественник или воин. А кто я? Больной? Здесь трудно дышать, смотреть. Всё вызывает боль. Я застрял в утробе
Не знаю как, но я попал в мечеть. Я пришел туда как сновидец. Огляделся в сумраке. Голые стены, маленькие окна, ниша в западной стене – михраб, указывающий направление на Каабу, вечный полюс молитв, небольшое возвышение, с которого читал свои проповеди мулла, под куполом воркование голубей, на полу в углу зачем-то свернутые циновки, может, их хотели увезти, забрать?