«Я от тебя уезжаю, и к этому добавить нечего… И все-таки я скажу… Знаю, ты отмахнешься, как всегда… Пускай, а я скажу… Плохого тебе не хочу, ты — наказал меня бог! — отец моего сына, но радость тебя не ждет… Страшно уже то, что от тебя отказался сын, родная твоя кровинушка. А теперь вот и я… Без меня тебе будет худо… Чужим ты не больно-то нужен… Других чужие любят, а тебя не станут — не за что… Сам-то ты любишь одного себя. И для себя всех обманывал, даже жену и сына… Я все не умела понять, что тебя таким сделало. А сейчас вот дошло — людская доверчивость и всепрощение… Если б тебя раньше стукнули по шапке как следует, может, ты бы спохватился… А тебя долго жалели, не знали, что ты из породы пакостных котов… Такого кота отстегаешь веником, он тут же спрячется под лавку, а потом, глядишь, снова тянет лапу к столу, но уже с другого краю. Вот так всю жизнь делаешь и ты… Ладно, баба, кажись, «зафилософствовалась». Ты опять скажешь: понесло мою ткачиху… Мели что хочешь, бог с тобой, мне уже все равно. Прощаюсь с тобой. Анна».
Прочитав записку, он не сомневался, что жена теперь его покинула навсегда, и ему стало жалко до слез себя, одинокого и заброшенного. Всю жизнь увлекаясь разными женщинами и тем самым распыляя свои чувства, пуская, их по ветру, Костричкин давно охладел к Анне Григорьевне и относился к ней как к назойливой мухе, которая без роздыху жужжит где-то рядом и не дает покоя. А сейчас ему вдруг сделалось страшно, он впервые понял, что навсегда теряет так необходимого ему человека, и у него тут же возникла мысль немедленно ехать на вокзал. Жена, может быть, еще не успела сесть на поезд, и он во что бы то ни стало вернет ее: упадет перед ней на колени, будет целовать ей руки, просить прощения.
Костричкин выбежал на улицу, поймал какую-то частную машину и помчался на вокзал. По дороге у него от нервного расстройства неожиданно началась аллергия, из носа сразу потекло, глаза покраснели и заслезились. На вокзале он, поминутно вытирая лицо носовым платком, беспрерывно хлюпал носом, метался беспокойно у доски с расписанием поездов, но никак не мог отыскать в нем Красноярска. Тогда он подбежал к милиционеру, который не спеша пил чай у буфетной стойки, и, возбужденный, спросил, почему в расписании не значится этот город.
Милиционер с нескрываемым удивлением оглядел Костричкина, видно, сразу заметил его покрасневшие глаза с набухшими веками, недовольно ответил:
— Гражданин любезный, надо пить поменьше… Это же Курский вокзал, а поезда сибирского направления отходят с Ярославского и Казанского. Понятно?
— Спасибо… Как вы сказали… Курский? Ах да… Прошу прощения… Как же это я так?.. Да, да, сам вижу… Курский… Ну конечно, Курский… — подавленно пробормотал Костричкин и поспешно отошел прочь, но тут же обернулся, сказал с обидой милиционеру: — Насчет питья вы напрасно… заболел это я… жена меня бросила…
На Ярославском вокзале он опять раньше всего кинулся к доске с расписанием, но ничего толком понять в нем не мог. Поездов в сторону Красноярска было много: одни в этот день уже отбыли, другие отходили поздно вечером и в полночь. Натыкаясь на снующих взад и вперед по вокзалу людей, он пробежал тогда на платформу, где с чемоданами и с большими дорожными сумками мельтешили сотни пассажиров, стал приглядываться, надеясь найти там Анну Григорьевну. Но вскоре сообразил, что эти люди сошли с прибывшего поезда, чертыхнулся и посеменил обратно. Заглянув потом в новый стеклянный зал, побродив среди толпы пассажиров, ожидавших очередной поезд, он убедился, что жены нигде не было, и, потерянный, поплелся медленно с поникшей головой к троллейбусу.