— Обмануть-то хочет он епископа, но платит за это народ. Меж власть имущими спор всегда идет лишь о том, кому получать; платить никто из них никогда не платит, платит только народ.
— Вот как! И они хотят впутать меня в свои распри! Хотят, чтобы мы погибали ради их выгод! Что за дело мне до них!..
— Мне есть до них дело. Поступим, как поступают они сами: спрячем под покровом заботы о благе общества наши личные устремления. На словах король ратует за свободу народа, а печется он о собственных своих прибытках. На словах народ ратует во имя монарха, но движет им не что другое, как корыстолюбие. На словах мы будем ратовать за все, что им угодно, лишь бы я отомстила, лишь бы кара злодею была страшной и позорною…
— Он воспитал меня, матушка, — прервал ее юноша в неудержимом порыве, родившемся в глубинах души, — он столько лет был мне опорой, заменяя родных, обращался со мною, как с сыном!
— Как с сыном! — воскликнула ведьма, затрепетав и зардевшись от гнева. — С тобою — как с сыном!
— Да, как с сыном, и он любит меня, как сына, — отвечал Васко с той спокойной невозмутимостью, которая берет верх над самыми бурными страстями и оказывается сильнее, чем их порывы.
Невозмутимость юноши испугала Гиомар, и, отказавшись от восклицаний, она стала убеждать его сдержанным и мягким тоном.
— Не верь в любовь его, сын мой, — сказала она. — У этого человека нет сердца, он любит лишь свои пороки.
— Я многим обязан ему.
— Ничем ты ему не обязан. Он сам в долгу у нас.
— Но ведь не кто иной, как мой отец поручил меня его заботам в свой смертный час. Он заменил мне отца.
— Твой отец… Боже правый!
— Кто он был, мой отец? Во дворце мне твердят одно, что он был знатным сеньором из Риба-Дана и погиб в битве за Тарифу, сражаясь с маврами; но я никогда не слышал его имени. Я уж подумал было, может, это брат епископа, тот самый, что погиб в том бою. Ты молчишь и потупилась… Почему не хочешь или не можешь ты сказать мне имя моего отца?
— На что тебе знать его имя? Мои уста не могут произнести его: их замкнула грозная тайна, сын мой! Все было так, как говорят тебе: отец твой был знатен, богат, могуществен, он был сеньор и рыцарь… Но могущественнее оказался епископ со своим честолюбием и злокозненностью. Из-за них стала я тою несчастной, которую видишь ты перед собой; воля епископа обрекла меня на нищету и позор, исторгнув из жизни в почете и изобилии. Колыбель твоя была из золота, но я качала ее в стыде и бесчестии. Мне не дано было усладиться прекрасной порою твоего детства… меня лишили этой радости запугиваньем и недостойными угрозами, и ты был отдан в чужие руки. И я согласилась, о боже! Я готова была благодарить изверга, вырвавшего тебя из моих объятий; таково было его коварство, так запугал он меня. Тебя увели, отдали монахам и клирикам, чтобы ты жил в безвестности и подчинении там, где должен был бы повелевать и господствовать, и…
Гиомар задела чувствительную струну в сердце сына. Честолюбие, дремавшее в глубине его, ожило и стало искать выхода. Юноша выпрямился во весь рост и вскричал с восторгом:
— Ты права, матушка, я рожден не для такой жизни. Верхом на коне среди моих копейщиков либо в собственном замке, что охраняют мои ратники, — вот где мое место. Я не рожден быть клириком: к дьяволу латынь, не хочу быть каноником! И быть лекарем не хочу больше, мул под богатой попоной, как у мастера Симона, — это не по мне, слишком низкий удел. Мне бы, как поется, стяг, да шлем с забралом, да дружину под начало. И скакуна, что роет землю копытом и понесет меня в сраженья. Гори они огнем, все книги, будь они прокляты, все часы, что потратил я, томясь от скуки в обществе старого надоеды Пайо Гутерреса!
— Что сделал тебе этот святой муж, сын мой?
— Да кому еще, кроме него, удалось бы вбить мне в голову латынь, и еще раз латынь, и всякие там песнопенья церковные, и все их поученья да изреченья? Святой он, верно, только уж как я томился от скуки! Но то правда, ни от кого другого я бы такое терпеть не стал. Если бы не доброта нашего архидиакона, не ангельское его терпение, я и читать бы не выучился, сдается мне.
Мягкая улыбка, выражение нежности почти ангельской озарило жесткие черты Гиомар; глаза ее перестали метать молнии, теперь они излучали кроткий и чистый свет, сладостный, как апрельское утро. И как апрельское утро, они были омыты росою, ибо роняли одну за другой пленительные слезы — слезы, которые рождены радостью душевной, которые благодарность и самые чистые наши природные склонности исторгают из благословенного источника. Когда плачет такими слезами женщина, кажется, что плачет ангел.