Шесть спин впереди, постоянных шесть спин. Было время разглядывать и разглядывать корявые безобразные клейма SU и лоснящийся чёрный бархат на воротнике немца. Было время и передумать прошлую жизнь и осознать настоящую. А я – не мог. Уже перелобаненный дубиною – не осознавал.
Шесть спин. Ни одобрения, ни осуждения не было в их покачивании.
Немец вскоре устал. Он перекладывал чемодан из руки в руку, брался за сердце, делал знаки конвою, что нести не может. И тогда сосед его в паре, военнопленный, Бог знает что отведавший только что в немецком плену (а может быть, и милосердие тоже) – по своей воле взял чемодан и понёс.
И несли потом другие военнопленные, тоже безо всякого приказания конвоя. И снова немец.
Но не я.
И никто не говорил мне ни слова.
Как-то встретился нам долгий порожний обоз. Ездовые с интересом оглядывались, иные вскакивали на телегах во весь рост, пялились. И вскоре я понял, что оживление их и озлобленность относились ко мне – я резко отличался от остальных: шинель моя была нова, долга, облегающе сшита по фигуре, ещё не спороты были петлицы, в проступившем солнце горели дешёвым золотом несрезанные пуговицы. Отлично видно было, что я – офицер, свеженький, только что схваченный. Отчасти, может быть, само это низвержение приятно взбудоражило их (какой-то отблеск справедливости), но скорее в головах их, начинённых политбеседами, не могло уместиться, что вот так могут взять и их командира роты, а решили они дружно, что я – с
– Попался, сволочь власовская?!. Расстрелять его, гада!! – разгорячённо кричали ездовые в тыловом гневе (самый сильный патриотизм всегда бывает в тылу) и ещё многое оснащали матерно.
Я представлялся им неким международным ловкачом, которого, однако, вот поймали, – и теперь наступление на фронте пойдёт ещё быстрей, и война кончится раньше.
Что я мог ответить им? Единое слово мне было запрещено, а надо каждому объяснить всю жизнь. Как оставалось мне дать им знать, что я – не диверсант? что я – друг им? что это из-за них я здесь? Я – улыбался… Глядя в их сторону, я улыбался им из этапной арестантской колонны! Но мои оскаленные зубы показались им худшей насмешкой, и ещё ожесточённей, ещё яростней они выкрикивали мне оскорбления и грозили кулаками.
Я улыбался, гордясь, что арестован не за воровство, не за измену или дезертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина. Я улыбался, что хочу и, может быть, ещё смогу чуть подправить российскую нашу жизнь.
А чемодан мой тем временем – несли…
И я даже не чувствовал за то укора! И если б сосед мой, ввалившееся лицо которого обросло уже двухнедельной мягкой порослью, а глаза были переполнены страданием и познанием, – упрекнул бы меня сейчас яснейшим русским языком за то, что я унизил честь арестанта, обратясь за помощью к конвою, что я возношу себя над другими, что я надменен, – я
Если бы семерым из нас надо было бы умереть на дороге, а восьмого конвой мог бы спасти – что мешало мне тогда воскликнуть:
– Сержант! Спасите – меня. Ведь я – офицер!..
Вот что такое офицер, даже когда погоны его не голубые!
А если ещё голубые? Если внушено ему, что ещё и среди офицеров он – соль? Что доверено ему больше других и знает он больше других, и за всё это он должен подследственному загонять голову между ногами и в таком виде пихать в трубу?
Отчего бы и не пихать?..
Я приписывал себе безкорыстную самоотверженность. А между тем был – вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове – может быть, у Берии я вырос бы как раз на месте?..
Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждёт, что она будет политическим обличением.
Если б это было так просто! – что где-то есть чёрные люди, злокозненно творящие чёрные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?..
В течении жизни одного сердца линия эта перемещается на нём, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот же человек бывает в свои разные возрасты, в разных жизненных положениях – совсем разным человеком. То к дьяволу близко. То и к святому. А имя – не меняется, и ему мы приписываем всё.
Завещал нам Сократ: познай самого себя!
И перед ямой, в которую мы уже собрались толкать наших обидчиков, мы останавливаемся, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они.
А кликнул бы Малюта Скуратов
От добра до худа один шато́к, говорит пословица.
Значит, и от худа до добра.
Как только всколыхнулась в обществе память о тех беззакониях и пытках, так стали нам со всех сторон толковать, писать, возражать:
Их-то «хороших» мы знаем: это те, кто старым большевикам шептали «держись!» или даже подкладывали бутербродик, а остальных уж подряд пинали ногами. Ну а выше партий – хороших по-человечески – не было ли там?