Тут непрерывно стали на дом носить протоколы допросов: прежних юношей из Института Красной Профессуры, и Радека, и всех других — и все давали тяжелейшие доказательства бухаринской чёрной измены. Ему на дом несли не как обвиняемому, о нет! — как члену ЦК, лишь для осведомления…
Чаще всего, получив новые материалы, Бухарин говорил 22-летней жене, только этой весной родившей ему сына: "Читай ты, я не могу!" — а сам зарывался головой под подушку. Два револьвера были у него дома (и время давал ему Сталин!) — он не кончил с собой.
Разве он не вжился в назначенную роль?…
И ещё один гласный процесс прошёл — и ещё одну пачку расстреляли… А Бухарина щадили, а Бухарина не брали…
В начале февраля 1937 он решил объявить домашнюю голодовку: чтобы ЦК разобрался и снял с него обвинения. Объявил в письме Дорогому Кобе — и честно выдерживал. Тогда созван был пленум ЦК с повесткой: 1. О преступлениях Правого Центра. 2. Об антипартийном поведении товарища Бухарина, выразившемся в голодовке.
И заколебался Бухарин: а может быть в самом деле он чем-то оскорбил Партию?… Небритый, исхудалый, уже арестант и по виду, приплёлся он на Пленум. — "Что это ты выдумал?" — душевно спросил Дорогой Коба. — "Ну как же, если такие обвинения? Хотят из партии исключать…" Сталин сморщился от несуразицы: "Да никто тебя из партии не исключит!"
И Бухарин поверил, оживился, охотно каялся перед Пленумом, тут же снял голодовку. (Дома: "Ну-ка отрежь мне колбасы! Коба сказал — меня не исключат.") Но в ходе пленума Каганович и Молотов (вот ведь дерзкие! вот ведь со Сталиным не считаются!)[132]
обзывали Бухарина фашистским наймитом и требовали расстрелять.И снова пал духом Бухарин, и в последние свои дни стал сочинять "письмо к будущему ЦК". Заученное наизусть и так сохранённое, оно недавно стало известно всему миру. Однако не сотрясло его. (Как и "будущее ЦК". А чего стоит адрес! — ЦК, нет выше морального авторитета.) Ибо чту решил этот острый блестящий теоретик донести до потомства в своих последних словах? Ещё один вопль восстановить его в партии (дорогим позором заплатил он за эту преданность!). И ещё одно заверение, что "полностью одобряет" всё происшедшее до 1937 года включительно. А значит — не только все предыдущие глумливые процессы, но и — все зловонные потоки нашей великой тюремной канализации!
Так он расписался, что достоин нырнуть в них же…
Наконец, он вполне созрел быть отданным в руки суфлёров и младших режиссёров — этот мускулистый человек, охотник и борец! (В шуточных схватках при членах ЦК он сколько раз клал Кобу на лопатки! — наверно, и этого не мог ему Коба простить.)
И у подготовленного так, и у разрушенного так, что ему уже и пытки не нужны, — чем у него позиция сильней, чем была у Якубовича в 1931 году? В чём не подвластен он тем самым двум аргументам? Даже он слабей ещё, ибо Якубович смерти жаждал, а Бухарин её боится.
И оставался уже нетрудный диалог с Вышинским по схеме:
— Верно ли, что всякая оппозиция против Партии есть борьба против Партии? — Вообще — да. Фактически — да. — Но борьба против Партии не может не перерасти в войну против Партии? — По логике вещей — да. — Значит, с убеждениями оппозиции в конце концов могли бы быть совершены любые мерзости против Партии (убийства, шпионства, распродажа Родины)? — Но позвольте, они не были совершены. —
Так может, уж такой густой загадки и нет?
Всё та же непобедимая мелодия, через столько уже процессов, лишь в вариациях:
Медленно зреет в обществе историческое понимание. А когда созреет — такое простое. Ни в 1922, ни в 1924, ни в 1937 ещё не могли подсудимые так укрепиться в точке зрения, чтоб на эту завораживающую, замораживающую мелодию крикнуть с поднятою головой:
— Нет,