Однако это случай исключительный, и, умерь свою жадность вовремя, начальник конвоя понял бы, что здесь лучше не связываться. А вот случай попроще, и тем подаёт он надежду, что не один такой был. В вагон-заке Москва-Новосибирск в августе 1945 года (в нём этапировался А. Сузи) тоже не случилось воров. А путь предстоял долгий, поезда тянулись тогда. Не торопясь, начальник конвоя объявил в удобное время обыск — поодиночке, с вещами в коридоре. Вызываемых раздевали по тюремным правилам, но не в этом таился смысл обыска, потому что обысканные возвращались в свою же набитую камеру, и любой нож, и любое запретное можно было потом из рук в руки передавать. Истинный обыск был в пересмотре всех личных вещей — надетых и из мешков. Здесь, у мешков, не скучая весь долгий обыск, простоял с надменным неприступным видом начальник конвоя, офицер, и его помощник, сержант. Грешная жажда просилась наружу, но офицер замыкал её притворным безразличием. Это было положение старого блударя, который рассматривает девочек, но стесняется посторонних, да и самих девочек тоже, не знает, как подступиться. Как ему нужны были несколько воров! Но воров в этапе не было.
В этапе не было воров, но были такие, кого уже коснулось и заразило воровское дыхание тюрьмы. Ведь пример воров поучителен и вызывает подражание: он показывает, что есть лёгкий путь жить в тюрьме. В одном из купе ехали два недавних офицера — Санин (моряк) и Мережков. Они были оба по 58-й, но уже перестраивались. Санин при поддержке Мережкова объявил себя старостой купе и попросился через конвоира на приём к начальнику конвоя (он разгадал эту надменность, её нужду в своднике!). Небывалый случай, но Санина вызвали, и где-то там состоялась беседа. Следуя примеру Санина, попросился кто-то из другого купе. Был принят и тот.
А на утро хлеба выдали не 550 граммов, как был в то время этапный паёк, а — двести пятьдесят.
Пайки роздали, начался тихий ропот. Ропот, — но боясь "коллективных действий", эти политические не выступали. Нашёлся только один, кто громко спросил у раздатчика:
— Гражданин начальник! А сколько эта пайка весит?
— Сколько положено! — ответили ему.
— Требую перевески, иначе не возьму! — громко заявил отчаянный.
Весь вагон затаился. Многие не начинали паёк, ожидая, что перевесят и им. И тут-то пришёл во всей своей непорочности офицер. Все молчали, и тем тяжелее, тем неотвратимее придавили его слова:
— Кто тут выступил против советской власти?
Обмерли сердца. (Возразят, что это — общий приём, что это и на воле любой начальник заявляет себя советской властью и пойди с ним поспорь. Но для пуганых, для только что осуждённых за антисоветскую деятельность — страшней).
— Кто тут поднял
— Гражданин лейтенант, я хотел только…, - уже оправдывался во всём виноватый бунтарь.
— Ах, это ты, сволочь? Это тебе не нравится советская власть?
(И зачем бунтовать? зачем спорить? Разве не легче съесть эту маленькую пайку, перетерпеть, промолчать?… А вот теперь встрял…)
— …Падаль вонючая! Контра! Тебя самого повесить — а ты ещё пайку вешать?! Тебя, гада, советская власть поит-кормит, — и ты ещё недоволен? Знаешь, что за это будет?…
Команда конвою: "Заберите его!" Гремит замок. "Выходи, руки назад!" Несчастного уводят.
— Ещё кто недоволен? Ещё кому перевесить?
(Как будто что-то можно доказать! Как будто где-то пожалуешься, что было двести пятьдесят и тебе поверят, а лейтенанту не поверят, что было точно пятьсот пятьдесят.)
Битому псу только плеть покажи. Все остальные оказались довольны, и так утвердилась штрафная пайка
(Это было в лето двух великих Побед — над Германией и над Японией, побед, которые извеличат историю нашего Отечества, и внуки и правнуки будут их изучать.)
Проголодали день, проголодали два, несколько поумнели, и Санин сказал своему купе: "Вот что, ребята, так пропадём. Давайте, у кого есть хорошие вещи — я выменяю, принесу вам пожрать." Он с большой уверенностью одни вещи брал, другие отклонял (не все соглашались и давать — так никто ж их и не вынуждал!). Потом попросился на выход вместе с Мережковым, странно — конвой их выпустил. Они ушли с вещами в сторону купе конвоя и вернулись с нарезанными буханками хлеба и с махоркой. Это были те самые буханки — из семи килограммов, не додаваемых на купе в день, только теперь они назначались не всем поровну, а лишь тем, кто дал вещи.
И это было вполне справедливо: ведь все же признали, что они довольны и уменьшенной пайкой. И справедливо было потому, что вещи чего-то стоят, за них надо же платить. И в дальнем загляде тоже справедливо: ведь это слишком хорошие вещи для лагеря, они всё равно обречены там быть отняты или украдены.