Когда следователь Гольдман дал Вере Корнеевой подписывать 206 статью, она смекнула свои права и стала подробно вникать в дело по всем семнадцати участникам их "религиозной группы". Он рассвирепел, но отказать не мог. Чтоб не томиться с ней, отвёл её тогда в большую канцелярию, где сидело сотрудников разных с полдюжины, а сам ушёл. Сперва Корнеева читала, потом как-то возник разговор, от скуки ли сотрудников, — и перешла Вера к настоящей религиозной проповеди вслух. (А надо знать её. Это — светящийся человек, с умом живым и речью свободной, хотя на воле была только слесарем, конюхом и домохозяйкой.) Слушали её затаясь, изредка углубляясь вопросами. Очень это было для них всех с неожиданной стороны. Набралась полная комната, и из других пришли. Пусть это были не следователи — машинистки, стенографистки, подшиватели папок — но ведь
Так вот эти слушатели Корнеевой в гебистской канцелярии — почему так живо легло к ним слово ничтожной заключённой?
Тот же Д. П. Терехов до сих пор помнит своего первого приговорённого к смерти: "было жалко его". Ведь на чём-то сердечном держится эта память. (А с тех пор уже многих не помнит и счёта им не ведёт.)
С Тереховым — эпизод. Доказывая мне правоту судебной системы при Хрущёве, энергично рубил рукой по настольному стеклу — и о край стекла рассёк запястье. Позвонил, персонал в струнке, дежурный старший офицер принёс ему йод и перекись водорода. Продолжая беседу, он час беспомощно держал смоченную вату у рассечины: оказывается, кровь у него плохо свертывается. Так ясно показал ему Бог ограниченность человека! — а он судил, низсылал смертные приговоры на других…
Как не ледян надзорсостав Большого Дома — а самое внутреннее ядрышко души, от ядрышка ещё ядрышко — должно в нём остаться? Рассказывает Н. П-ва, что как-то вела её на допрос бесстрастная немая безглазая выводнбя — и вдруг где-то рядом с Большим Домом стали рваться бомбы, казалось — сейчас и на них. И выводная кинулась к своей заключённой и в ужасе обняла её, ища человеческого слития и сочувствия. Но отбомбились. И прежняя безглазость: "Возьмите руки назад! Пройдите!"
Конечно, эта заслуга невелика — стать человеком в предсмертном ужасе. Как и не доказательство доброты — любовь к своим детям ("он хороший семьянин", часто оправдывают негодяев). Председателя Верховного Суда И. Т. Голякова хвалят: любил копаться в саду, любил книги, ходил в букинистические магазины, хорошо знал Толстого, Короленко, Чехова, — и что ж у них перенял? сколько тысяч загубил? Или, например, тот полковник, друг Иоссе, ещё и во Владимирском изоляторе хохотавший, как он старых евреев запирал в погреб со льдом, — во всех беспутствах своих боялся, чтоб только не узнала жена: она верила в него, считала благородным, и он этим дорожил. Но смеем ли мы принять это чувство за плацдармик добра на его сердце?
Почему так цепко уже второе столетие они дорожат цветом небес? При Лермонтове были — "и вы, мундиры голубые!", потом были голубые фуражки, голубые погоны, голубые петлицы, им велели быть не такими заметными, голубые поля всё прятались от народной благодарности, всё стягивались на их головах и плечах — и остались кантиками, ободочками узкими, — а всё-таки голубыми!
Это — только ли маскарад?
Или всякая чернота должна хоть изредка причащаться неба?
Красиво бы думать так. Но когда узнаешь, в какой форме тянулся к святому например Ягода… Рассказывает очевидец (из окружения Горького, в то время близкого к Ягоде): в поместьи Ягоды под Москвой в предбаннике стояли иконы — специально для того, что Ягода со товарищами, раздевшись, стреляли в них из револьверов, а потом шли мыться…
Как это понять: