А там, где можно было работу заключённых записать на вольных (не брезговали и на самих себя записывать десятники и мастера), — это делалось непременно: ведь работа, записанная на заключённого, — пропащая, за неё денег не заплатят, а дадут пайку хлеба. Так в некарточные времена был смысл закрыть наряд зэку лишь кое-как, чтоб неприятностей не было, а работу переписать на вольного. Получив за неё деньги, вольняшка и сам ел-пил и зэков своих подкармливал.
Большая выгода работать в прилагерном мире видна была и на вольняшках московских лагерей. У нас на Калужской заставе в 1946 было двое вольных каменщиков, один штукатур, один маляр. Они числились на нашей стройке, работать же почти не работали, потому что не могло им строительство выписать больших денег: надбавок здесь не было, и объёмы были все меряные: оштукатурка одного квадратного метра стоила 32 копейки, и никак невозможно оценить метр по полтиннику или записать метров в три раза больше, чем есть их в комнате. Но во-первых наши вольняшки потаскивали со строительства цемент, краски, олифу и стекло, а во-вторых хорошо отдыхали свой 8-часовой рабочий день, вечером же и по воскресеньям бросались на главную работу — левую, частную, и тут-то добирали своё. За такой же квадратный метр стены тот же штукатур брал с частного человека уже не 32 копейки, а червонец, и в вечер зарабатывал двести рублей.
Говорил ведь Прохоров: "деньги — они двухэтажные теперь". Какой западный человек может понять "двухэтажные деньги"? Токарь в войну получал за вычетами 800 рублей в месяц, а хлеб на рынке стоил 140 рублей. Значит, он за месяц не дорабатывал к карточному пайку и хлеба — то есть, он не мог на всю семью принести двести граммов в день! А между тем — жил… С открытой наглостью платили рабочим нереальную зарплату и предоставляли изыскивать "второй этаж". И тот, кто платил нашему штукатуру бешеные деньги за вечер, тоже в чём-то и где-то добирал свой "второй этаж". Так торжествовала социалистическая система, да только на бумаге. Прежняя — живучая, гибкая — не умирала ни от проклятий, ни от прокурорских преследований.
Так, в общем, отношения зэков с вольняшками нельзя назвать враждебными, а скорее дружественными. К тому ж эти потерянные, полупьяные, разорённые люди живей прислушивались к чужому горю, были способны внять беде посаженного и несправедливости его посадки. На что по должности закрывали глаза офицеры, надзор и охрана, на то открыты были глаза непредвзятого человека.
Сложней были отношения зэков с десятниками и мастерами цехов. Как "командиры производства" они поставлены были давить заключённых и погонять. Но с них спрашивали и ход самого производства, а его не всегда можно было вести в прямой вражде с зэками: не всё достигается палкой и голодом, что-то надо и по доброму согласию, и по склонности, и по догадке. Только те десятники были успешливы, кто ладил с бригадирами и лучшими мастерами из заключённых. Сами-то десятники бывали мало того что пьяницы, что расслаблены и отравлены постоянным использованием рабского труда, но и неграмотны, совсем не знали своего производства или знали дурно, и оттого ещё сильней зависели от бригадиров.
И как же интересно тут сплетались иногда русские судьбы! Вот пришёл перед праздником напьянй плотницкий десятник Фёдор Иванович Муравлёв и бригадиру маляров Синебрюхову, отличному мастеру, серьёзному, стойкому парню, сидящему уже десятый год, открывается:
— Что?
И получалось, что он прав: Синебрюхову после срока в ссылку ехать, а Муравлёв — председатель месткома строительства.
Правда, от этого председателя месткома и десятника прораб Буслов не знал, как и избавиться (избавиться невозможно: нанимает их отдел кадров, а не прораб, отдел же кадров по симпатии подбирает частенько бездельников или дураков). За все материалы и фонд заработной платы прораб отвечает своим карманом, а Муравлёв то по неграмотности, а то и по простодушию (он совсем не вредный парень, да бригадиры ж ему за то ещё и
— Ну, вот говори: какой длины балки у тебя сейчас есть на строительстве, а?
Муравлёв вздыхал тяжело:
— Я пока стесняюсь вам точно сказать…