Тяжёлый это был режим, но не простоял он долго. На производстве мы стали работать совсем лениво, и завопил угольный трест. А главное, четверная нагрузка пришлась на надзирателей, которым непрерывно из конца в конец лагеря доставалось теперь гонять с ключами — то запускать и выпускать дневальных с парашами, то вести кормление, то конвоировать группы в санчасть, из санчасти.
Цель начальства была: чтобы мы тяготились, возмутились против убийств и выдали убийц. Но мы все настроились пострадать, потянуть, — того стоило! Ещё цель их была: чтоб не оставался барак открытым, чтобы не могли прийти убийцы из другого барака, а в одном бараке найти как будто легче. Но вот опять произошло убийство — и опять никого не нашли, так же все "не видели" и "не знали". И на производстве кому-то голову проломили, — от этого уже никак не убережёшься запертыми бараками.
Штрафной режим отменили. Вместо этого затеяли строить "великую китайскую стену". Это была стена в два самана толщиной и метра четыре высотой, которую повели посреди зоны, поперёк её, подготовляя разделить лагерь на две части, но пока оставив пролом. (Затея — общая для всех Особлагов. Такое разгораживание больших зон на малые происходило во многих других лагерях.) Так как работу эту трест оплачивать не мог — для посёлка она была бессмысленна, то вся тяжесть — и изготовление саманов, и перекладка их при сушке, и подноска к стене, и сама кладка — легла на нас же, на наши воскресенья и на вечернее (летнее, светлое) время после нашего прихода с работы. Очень досадна нам была та стена, понятно, что начальство готовит какую-то подлость, а строить — приходилось. Освободились-то мы ещё очень мало — головы да рты, но по плечи мы увязали по-прежнему в болоте рабства.
Все эти меры — угрожающие приказы, штрафной режим, стена — были грубые, вполне в духе тюремного мышления. Но что это? Нежданно-негаданно вызывают одну, другую, третью бригаду в комнату фотографа и фотографируют, да вежливо, не с номером-ошейником на груди, не с определённым поворотом головы, а садись, как тебе удобнее, смотри, как тебе нравится. И из «неосторожной» фразы начальника КВЧ узнают работяги, что "снимают на документы".
На какие документы? Какие могут быть у заключённых документы?… Волнение ползёт среди легковерных: а может пропуска готовят для расконвойки? А может?… А может…
А вот надзиратель вернулся из отпуска и громко рассказывает другому (но при заключённых), что по пути видел целые эшелоны освобождающихся — с лозунгами, с зелёными ветками, домой едут.
Господи, как сердце бьётся! Да ведь давно пора! Да ведь с этого и надо было после войны начинать! Неужели началось?
Говорят, кто-то письмо получил из дому: соседи его уже освободились, уже дома!
Вдруг одну из фотографированных бригад вызывают на комиссию. Заходи по одному. За красной скатертью под портретом Сталина сидят наши лагерные, но не только: ещё каких-то два незнакомых, один казах, один русский, никогда в нашем лагере не бывали. Держатся деловито, но с веселинкой, заполняют анкету: фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, а дальше вместо привычных статьи, срока, конца срока — семейное положение подробно, жена, родители, если дети, то какого возраста, где все живут, вместе или отдельно. И всё это записывается!.. (То один, то другой из комиссии напомнит писцу: и это запиши, и это.)
Странные, больные и приятные вопросы! Самому зачерствелому становится от них тепло и даже хочется плакать. Годы и годы он слышит только отрывистые гавкающие: статья? срок? кем осуждён? — и вдруг сидят совсем не злые, серьёзные, человечные офицеры и неторопливо, с сочувствием, да, с сочувствием спрашивают его о том, что так далеко хранимо, коснуться его боязно самому, иногда соседу на нарах расскажешь слова два, а то и не будешь… И эти офицеры (ты забыл или сейчас прощаешь, что вот этот старший лейтенант в прошлый раз под октябрьскую у тебя же отнял и порвал фотографию семьи…), — эти офицеры, услышав, что жена твоя вышла за другого, а отец уже очень плох, не надеется сынка увидеть, — только причмокивают печально, друг на друга смотрят, головами качают.
Да неплохие они, они тоже люди, просто служба собачья… И, всё записав, последний вопрос задают каждому такой:
— Ну, а где бы ты хотел
— Как? — вылупляет зэк глаза. — Я… в седьмом бараке…
— Да это мы знаем! — смеются офицеры. — Мы спрашиваем: где бы ты
И закруживается весь мир перед глазами арестанта, осколки солнца, радужные лучики… Он головой понимает, что это — сон, сказка, что этого быть не может, что срок — двадцать пять или десять, что ничего не изменилось, он весь вымазан глиной и завтра туда пойдёт, — но несколько офицеров, два майора, сидят, не торопясь, и сочувственно настаивают:
— Так куда же, куда? Называй.