Вот Арнольд Сузи, лет около пятидесяти попавший в лагерь. Он никогда не был верующим, но всегда был исконно добропорядочным, никакой другой жизни он не вёл – и в лагере он не начинает другой. Он – «западный», он, значит, вдвойне неприспособленный, всё время попадает впросак, в тяжёлое положение, он и на общих работает, он и в штрафной зоне сидит – и выживает, выживает точно таким, каким пришёл в лагерь. Я знал его вначале, знал – после, и могу засвидетельствовать. Правда, три серьёзных облегчающих обстоятельства сопутствуют ему в лагерной жизни: он признан инвалидом, он получает несколько лет посылки и благодаря музыкальным способностям немного подкармливается художественной самодеятельностью. Но эти три обстоятельства могут только объяснить, почему он остался в живых. Не было бы их – он бы умер, но он бы не переменился. (А те, кто умерли, – может быть, потому и умерли, что не переменились?)
А Тарашкевич, совсем простой безхитростный человек, вспоминает: «Много было заключённых, которые за пайку и за глоток махорочного дыма готовы были пресмыкаться. Я доходил, но был душою чист: на белое всегда говорил белое».
Что тюрьма глубоко перерождает человека, известно уже много столетий. Безчисленны здесь примеры – таких, как Сильвио Пеллико: отсидев 8 лет, он превратился из яростного карбонария в смиренного католика[207]
. У нас всегда вспоминают Достоевского. А Писарев? Что осталось от его революционности после Петропавловки? Можно спорить, хорошо ли это для революции, но всегда эти изменения идут в сторону углубления души. Ибсен писал: «От недостатка кислорода и совесть чахнет»[208]. Э, нет! Совсем не так просто! Наоборот даже как раз! Вот генерал Горбатов – с молодости воевал, в армии продвигался, задумываться ему было некогда. Но сел в тюрьму, и как хорошо – стали в памяти подыматься разные случаи: то как он заподозрил невиновного в шпионстве; то как он по ошибке велел расстрелять совсем невиновного поляка[209]. (Ну когда б это ещё вспомнил! Небось после реабилитации уже не очень вспоминал?) Об этих душевных изменениях узников писалось достаточно, это поднялось уже на уровень теории тюрьмоведения. Вот, например, в дореволюционном «Тюремном вестнике» пишет Лучинский: «Тьма делает человека более чувствительным к свету; невольная бездеятельность возбуждает в нём жажду жизни, движения, работы; тишина заставляет глубоко вдуматься в своё «я», в окружающие условия, в своё прошлое, настоящее и подумать о будущем».Отмечу противоположное мнение Льва Тихомирова. Он пишет («Красный Архив», № 41/42, с. 138): народовольцам «негде было проверить свои взгляды. Это самая ужасная сторона тюрьмы, что знаю по себе. Четыре года тюрьмы были для меня совершенно потерянным временем для развития. А следующие четыре года свободы дали мне тысячи различных драгоценнейших наблюдений себя, людей и законов жизни». Думаю: может быть это потому, что сидели – однородные? Или очень нетерпеливые, всё ждали скорой свободы? Тогда это мешало сосредоточиться и расти.
Наши просветители, сами не сидевшие, испытывали к узникам только естественное стороннее сочувствие; однако Достоевский, сам посидевший, ратовал за наказания! Об этом стоит задуматься.
И пословица говорит: «Воля портит, неволя учит».
Но Пеллико и Лучинский писали о
Тут задумаешься.
Конечно, по сравнению с тюрьмой наш лагерь ядовит и вреден.
Конечно, не о душах наших думали, когда вспучивали Архипелаг. Но всё-таки: неужели же в лагере безнадёжно устоять?
И больше того: неужели в лагере нельзя возвыситься душой?