Всё в той же замечательной книге мы читаем даже перечень приёмов, как создать Пятьдесят Восьмой невыносимые условия в лагере. Тут не только сокращать ей свидания, передачи, переписку, право жалобы, право передвижения внутри (!) лагеря. Тут и создавать из классово-чуждых отдельные бригады,
И как удобно, владея классовой идеологией, выворачивать всё происходящее. Кто-то устраивает «бывших» и интеллигентов на придурочьи посты? – значит, тем самым он «посылает на самую тяжёлую работу лагерников из среды трудящихся». Если в каптёрке работает бывший офицер и обмундирования не хватает – значит, он «сознательно отказывает». Если кто-то сказал рекордистам: «остальные за вами не угонятся» – значит, он классовый враг! Если вор напился, или бежал, или украл, – разъясняют ему, что это не он виноват, что это классовый враг его напоил, или подучил бежать, или подучил украсть (интеллигент подучил вора украсть! – это совершенно серьёзно пишется в 1936 году). А если сам «чуждый элемент даёт хорошие производственные показатели», – это он «делает в целях маскировки»!
Круг замкнут. Работай или не работай, люби нас или не люби – мы тебя ненавидим и воровскими руками уничтожим!
И вздыхает Пётр Николаевич Птицын (посидевший по 58-й): «А ведь настоящие преступники не способны к подлинному труду. Именно неповинный человек отдаёт себя полностью, до последнего вздоха. Вот драма: враг народа – друг народа».
Но – не угодна жертва твоя.
«Неповинный человек»! – вот главное ощущение того эрзаца политических, который нагнали в лагеря. Вероятно, это небывалое событие в мировой истории тюрем: когда
Однако эти толпы случайных людей, согнанные за проволоку не по закономерности убеждений, а швырком судьбы, отнюдь не укреплялись сознанием своей правоты – оно, может быть, гуще угнетало их нелепостью положения. Больше держась за свой прежний быт, чем за какие-либо убеждения, они отнюдь не проявляли готовности к жертве, ни единства, ни боевого духа. Они ещё в тюрьмах целыми камерами доставались на расправу двум-трём сопливым блатным. Они в лагерях уже вовсе были подорваны, они готовы были только гнуться под палкой нарядчика и блатного, под кулаком бригадира, они оставались способны только усвоить лагерную философию (разъединённость, каждый за себя и взаимный обман) и лагерный язык.
Попав в общий лагерь в 1938, с удивлением смотрела Е. Олицкая глазами социалистки, знавшей Соловки и изоляторы, на эту Пятьдесят Восьмую. Когда-то, на её памяти, политические всем делились, а сейчас каждый жил и жевал за себя и даже «политические» торговали вещами и пайками!..
А это ж и есть блатной принцип: тебя не гребут – не подмахивай! Лубянский следователь 1925 года уже имел философию блатного!
Так на вопрос, дикий уху образованной публики: «может ли политический украсть?» – мы встречно удивимся: «а почему бы нет?»
«А может ли он донести?» – «А чем он хуже других?»
И когда по поводу «Ивана Денисовича» мне наивно возражают: как это у вас политические выражаются блатными словами? – я отвечаю: а если на Архипелаге другого языка нет? Разве политическая шпана может противопоставить уголовной шпане свой язык?
Им же и втолковывают, что они – уголовные, самые тяжкие из уголовных, а