— Как неромантично, — сказал я. — Дерьмовая земля. Золотарева слободка. За что так островок, хотел бы я знать, обозвали?
— Может, и не обзывали вовсе. Может, похвалили. Земля! — сказала она возвышенно, воздев руку; браслеты упали к локтю. — Смешанная! С навозом! Чудо то есть, что за земля. Черенок ткнешь — розовый куст сей же секунд.
— Дворцовый остров назывался Usadissa-saari. Не знаю перевода. А новгородцы называли все острова архипелага «фомени», от финского «tamminen», «дубовый». Тут было полно дубов, а в окрестных лесах они не росли. На Каменном до сих пор сохранились пятисотлетние дубы.
— Дубы. Желуди. Свинья под дубом. На островах пасли свиней. Я мимо свинок шел. Стало быть, навоз был свиной.
— Фи, мадам, что за изыскания.
— И сфинксы не только памятники египетским магическим чудесам, шаманского комплекса комплектующие детали; они — изысканные романтические монументы здешним свиньям.
Я незамедлительно ощутил себя свинопасом и сказал ей об этом.
— Тогда я буду принцесса.
— Принцесса Турандот. Я хочу сто поцелуев принцессы Турандот.
— Хватит с тебя одного.
— Конечно, хватит. Они и есть один. Всегда один. Вечный поцелуй.
— Как так? Поцелуй вечный, сами бренные?
— Пожалуй, надо перестать собирать кленовые листья, — сказал я, оторвавшись от губ ее, — и начать собирать дубовые.
— Ты собираешь кленовые листья?
— Коллекция моя из собрания Веригина: несуществующая, придуманная специально для него. Мириады осенних ли.
Мириады осенних ли, мили волн, версты ночей, шелестящие свитки шагреневых пространств.
Иногда пространство сгущалось в маленькие вещи, в мизерные предметики.
Мы склонялись над ними, изумленные, впервые увидев.
— Если ты будешь мне под руку смотреть, я двух слов не напишу.
— Я тебя завораживаю?
Шелест шелка.
— Ты меня отвлекаешь.
Мы отвлеклись.
— Тут только что пепельница стояла, — сказала Настасья, шаря по столику возле кровати, — куда она подевалась?
— Превратилась в песочные часы. Можешь теперь рассуждать о том, что пепел легче песка. Я тебя предупреждал: хвать-похвать! Я тебе говорил: глаз да глаз. Места волшебные. Слишком много чухонок и ижорок ингерманландских бывало на здешних берегах. Жили, были, колдовали.
— Пра-авда, — прошептала она, чиркая спичкой, узкоглазая как никогда, — в десяти верстах от острова Таврического на побережье материка по Рижской дороге, где стояла больша-ая липа, чьи вет-ви спле-та-лись с другими де-ре-ва-ми, плясали ижорки в Иванову ночь. Смеялись, плакали, ворожили. Песни пели темные. К утру, бывало, белого петела сожгут — и лататы.
— Ужо вам, ведьмы, — подхватил я, — ждите инока Илью от Макария Новгородского, он вам кузькину мать покажет, рощи ваши священные порубит и пожжет, трепещите!
— Сейчас заплáчу. Жалко священных рощ, жалко, — шептала она.
— Подъезжая под Ижоры, я взглянул на призрак священной рощи. И припомнил.
— На одном из островов, — молвила она озабоченно деловым голосом, — живет моя знакомая чухонка Марья Павловна, замечательная женщина, я тебя с ней познакомлю. На ночь кладет на стол кухонный хлеб черный, соль крупного помола и нож вострый. «Зачем?» — спрашиваю. А она в ответ: «Дух придет, пускай поест».
— Приходит?
— Ну.
— Ест?
— Так, щепотку соли.
— Почему говоришь «ну», а не «да»?
— У меня поклонник был, сибиряк, вместо даканья нукал, зауральская привычка, от него научилась.
— То-то ты у меня ученая такая, — заметил я подозрительно. — Толпа поклонников. От каждого что-то да почерпнула.
Я ревновал ее ко всем.
— Поклонники, — произнесла Настасья раздельно, — мне цветы носили, по Петергофам меня катали, в театральных ложах кормили трюфелями. А ты мне все рукава халата измял. Они ревновать должны, а не ты.
— Снимай халат, сколько раз я тебе говорил.
Халат полетел на пол. Губы у меня пересохли. Она взялась за браслеты.
— Нет, — сказал я, слыша в собственном голосе легкий лиственный шелест, — оставь, ты и так мне все уши прозвенела.