Его слегка зазнобило, и не от холода, и Джилре нервно глянул в сторону оскверненного алтаря. Выпавший ночью снег украсил его новыми завесами, скрыл огромные трещины в освященной когда-то плите, но иллюзия целости развеялась, как только снова выглянуло солнце. Разбитые края алтаря слишком ярко свидетельствовали о злобе и ненависти разрушителей, и Джилре вдруг захотелось, словно защищаясь, осенить себя крестом — но бездействующая правая рука помешала.
Разозлясь и на беспомощность свою, и на суеверное чувство, которое заставило о ней вспомнить, он бросился вперед, к хорам, оступился в снегу, и меч ударил его по боку. Но у подножия алтарных ступеней вся напускная бодрость оставила его окончательно. Задохнувшись, он упал на колени на нижней ступени и прикрыл лицо здоровой рукой.
Ему было отказано во всем. Когда-то у него был выбор, но не хватило духу настоять на своем; теперь же для него все пути были закрыты. Даже если рука отказала бы не из-за злокачественной опухоли, а просто была повреждена — все равно он не мог бы держать в ней меч и не мог бы стать священником. К кандидатам в священники церковь предъявляла свои определенные требования, и никогда не посвятили бы в сан человека, который не может удержать в руках, как должно, принадлежности богослужения.
Ничего не видя от слез, которые он больше не мог сдерживать, Джилре рванул завязки своего теплого плаща, стащил его с плеч и бросил мехом вниз на более-менее сухое место у ступеней. Затем рухнул на него ничком, не чувствуя ласки солнечных лучей на спине, ничего не чувствуя, кроме горя из-за своей утраты, и ничего не в силах делать, кроме как плакать, уткнувшись лбом в здоровую руку. Через какое-то время отчаяние его сменилось гневом — он дерзнул возмутиться против Бога, дерзнул воспротестовать против несправедливости того, что случилось с ним, и взмолился об отсрочке неминуемой смерти — но вскоре раскаялся в своей вспышке.
Что поделаешь! Если уж ему суждено умереть, так ничего и не совершив в своей жизни, он должен хотя бы
Какое-то время под смеженными веками его играли только разноцветные пятна; но потом, с необыкновенной яркостью, какую ему редко приходилось видеть раньше, перед внутренним взором его начали возникать некие образы.
Вокруг него воздвиглись вновь стены монастыря, высокий, изукрашенный мозаикой купол вознесся над головою. Загорелись свечи, озаряя святилище, вновь покрыла резьба светлое дерево сидений для хора, на снежно-белых стенах заиграли розовые отблески рубиновой лампады над высоким алтарем.
В святилище молча, не торопясь, входили люди — монахи в белых одеяниях с откинутыми на плечи капюшонами, с волосами, заплетенными в косу. Он видел, как процессия вливалась в двери и расходилась вокруг него двумя шеренгами, монахи занимали свои места на хорах. Затем, повернувшись к алтарю, они дружно поклонились и запели, и голоса их слились в столь совершенной гармонии, какой Джилре никогда не слыхал. Он разобрал только несколько первых слов, но душа его внезапно исполнилась невероятной жажды жизни.
Эти слова произносил кандидат в священники, представая перед епископом, который посвятит его в сан... слова, которые Джилре никогда не произнесет.
Отчаяние накатило на него с новой силой, видение померкло, и Джилре с глухим рыданием перекатился на бок и сел, поддерживая ноющую руку. И тут заметил вдруг, что он уже не один; и развернулся резко, схватившись здоровой рукой за кинжал на поясе.
Но еще разворачиваясь, он понял, что незваный гость не желает ему зла, ибо в противном случае он мог быть убит уже несколько раз. А увидев старика, сидевшего на камне в нескольких футах от него, юноша успокоился окончательно. Смущенно улыбнувшись, он задвинул кинжал обратно в ножны и выпрямился, быстро проведя по лицу левым рукавом, будто отбрасывая с глаз прядь волос. Овца должна была ему подсказать, кого он может здесь увидеть. Только бы старик не заметил, что он плакал.
— Симон! Ты меня напугал. Я думал, здесь никого нет.
— Я уйду, если хочешь, — отвечал тот.
— Нет. Не уходи.
— Вот и хорошо.