Перевод в мастерские считался у солдат большой удачей. Здесь и кормили получше, и муштрой не изводили, и даже давали подзаработать, и спирт перепадал довольно часто, а если не было спирта, ловкачи ухитрялись захмелеть на тормозной жидкости. Может быть, Илье и самому удалось бы добиться этого перевода — у него и десятилетка была почти закончена, и с механикой он был в ладу, на батарее всякую мелочь чинил охотно и умело. Но не исключено, что и тут сказалось то особое внимание начальства к нему, которое он порой — с неловкостью и неудобством — подмечал. Не то чтобы ему часто делались поблажки или предоставлялись какие-то льготы. Скорее, наоборот. Но ни отправить его в командировку, ни выписать увольнительную в город, ни даже выдать чистую тетрадь для занятий командир батареи не решался, не позвонив сначала в штаб полка. И конечно, этот особый порядок с перепиской — он давил только на него.
Несколько раз Илья пытался писать старым школьным друзьям в Таллин, отцу в Ленинград и незаметно опускать в почтовый ящик в городе. Но ответа ни от кого так и не получил. Пытался звонить с городской почты — «номер не отвечает», говорили ему всегда. Где-то, как-то, чья-то невидимая рука пережимала все тонкие проводки, связывавшие его с прежней жизнью. Месяца два назад демобилизовался его приятель — ленинградец, — и он дал ему телефон Виктории, просил позвонить и потом все ждал вести. Но так и не дождался — запретил себе думать об этом.
Два истребителя вылетели из-за отрога горы, низко прошли над морем, исчезли, и только после этого приплыл рев их моторов и стрекот пулеметов. В короткие летние месяцы маневры шли почти непрерывно. По ночам было трудно заснуть — пол в казарме вздрагивал от дальних и ближних разрывов, стекла дребезжали. Одеяло, натянутое на голову, не спасало ни от грохота, ни от белесого света, лившегося с северного неба во все окна.
Солдат, работавших в мастерских, редко посылали на учения. Но за два первых года Илья и насмотрелся на эту игрушечную войну, и наслушался ее грохота вблизи, и настрелялся. Хотя так и не научился подавлять странное волнение, которое вызывало в нем прикосновение к оружию. Приклад автомата, пистолетная обойма, рукоятка гранаты, пушечный снаряд так тяжело и властно ложились в ладонь, словно вливали через нее слепую и безжалостную силу, заключенную в них. И сила эта незаметно начинала пьянить, заполнять грудь, напрочь вытесняя повседневные тревоги, тоску одиночества, горечь разочарования, а главное — жалость к себе и к другим.
В дни артиллерийских стрельб их обычно привозили на батарею часа за два, чтобы расчеты всё могли отрепетировать еще и еще раз. Чем напряженнее и дольше ждали сигнала «тревоги», тем неожиданней он вонзался в нервы. Подчиняясь замаскированному, зарытому на высотке радару, все шесть пушечных стволов дружно начинали подниматься, поворачиваться навстречу невидимой угрозе, заряжающие с лязгом кидали снаряды в лотки, автоматическая железная рука высовывалась на мгновение, хватала нос снаряда, взводила взрыватель на нужное число секунд полета, после чего снаряд исчезал в стволе и залп ударял по перепонкам сквозь забитую в уши вату. Потом высоко в небе вспыхивали комочки разрывов, висели там, притворяясь игрушечными облачками, оставляя невидимой тучу летевших на сотни метров осколков, а новая шестерка снарядов уже шла вслед, чтобы изрешетить рваным металлом следующий кусок прозрачной голубизны. И хотя обстреливаемые самолеты летели с другой стороны незримой зеркальной плоскости, возведенной в небе радаром, хотя снаряды настигали только их изображение на мерцающем зеленом экране и хотя сами их пушки считались уже устаревшими, не сравнимыми с батареями зенитных ракет, стоявших в соседней лощине, ощущение безжалостной серьезности происходившего сквозь дым и грохот так полно захватывало душу, что собственная жизнь начинала казаться смехотворно ничтожной, не стоящей всех защитных и сберегательных хлопот.
Вспоминая потом эти минуты, Илья снова и снова думал, что и следующая война, как, наверно, и все предыдущие, начнется скорее всего не из-за куска спорной земли, не из-за козней политиков и заправил мира, а просто из-за того, что в какой-то очередной стране отвращение людей к собственной жизни станет таким нестерпимо сильным, что перехлестнет стены страха за себя и начнет закипать пьянящей пеной в душе, облегчающей жаждой разрушения. А кому своей жизни не жалко — разве смогут они пожалеть чужую?
Себя-то он давно уже ощущал вполне дозревшим до этого, готовым.
Они так споро и аккуратно закончили ремонт накатника в тот день, что довольный капитан расщедрился — выписал увольнительные на все воскресенье.
Город Кемь стоял на опилках. Каждое весеннее половодье наносило с окрестных лесопильных заводов новые тонны древесной трухи, и вся она оседала слоями, уплотнялась, тихо подгнивала, зыбко пружинила под ногой. Дощатые пешеходные мостики тянулись вдоль всех улиц, возвышаясь на метр-полтора над землей, и многие предпочитали ходить по ним, даже когда вода спадала.