Таким образом, с точки зрения ее собственных целей культурную революцию на Севере трудно считать вполне успешной. Всеобщего начального образования не удалось добиться к 1932—1933 гг., как не удалось добиться всеобщей грамотности к 1935-му{998}
. Туземные сообщества демонстрировали завидную жизнеспособность, и ни женщины, ни дети не проявляли желания восставать против своих сородичей. И все же культурная революция не прошла бесследно. Ее важнейшие мероприятия не завершились в 1932—1934 годов, когда партийное руководство свернуло революцию и начало ратовать за порядок и стабильность. Кадры туземной элиты продолжали расти, женщины продолжали пользоваться новыми законами, дети продолжали ходить в школу. «Цивилизованное поведение» продолжало распространяться, хотя и не всегда таким образом, как того хотелось деятелям культурной революции. Изображения новых советских святых висели рядом с иконами и традиционными амулетами (портрет Ленина, который в свое время вызвал спор о том, купец это или царь, стал предметом поклонения и прославился магическими свойствами). Новые советские праздники встали в ряд со старыми как поводы для состязаний и общения. Некоторые привозные новинки, в особенности кино, радиоприемники и швейные машинки, вызвали к жизни новые потребности и могли использоваться как средство добиться уступок{999}. Даже те нововведения, которые первоначально вызывали наибольшее сопротивление, могли стать важными символами успеха: умение ребенка читать и писать повышало престиж его семьи, а в некоторых случаях обещало преимущества при взаимодействиях с русскими. (Одного чукотского школьника похоронили с орудиями труда: листом бумаги, ручкой и карандашом{1000}.) Кроме того, когда всех школьников поселка заставляли стричься или умываться, их младшие братья чувствовали себя старомодными со своими челками и требовали у матерей полотенца{1001}. Пути «цивилизации» неисповедимы. Некоторые из этнографов старшего поколения могли бы сказать, что такие результаты едва ли оправдывают культурную революцию, полную насилия, угроз и изгнаний. Могли, но не сказали. Когда кончилась культурная революция, кончилась и этнография.Война с этнографией
Культурная революция не ограничивалась распространением культуры среди тех, у кого ее не было. Культуртрегеров тоже следовало очистить от всего устаревшего и немарксистского. Буржуазные этнографы были так же опасны, как нераскаявшиеся кулаки, а ошибки в теории отсталости были так же пагубны, как сама отсталость. С точки зрения партийных директив вред от того и другого был одинаков или, лучше сказать, вредитель в обоих случаях был одним и тем же человеком. «Враг» представлялся чем-то вроде шаманского духа: вездесущим, коварным и многоликим. По словам одного сталинского этнографа,
в ожесточенной предсмертной борьбе классовый враг разнообразит, видоизменяет оттенки, формы борьбы, пускает в ход все средства, мобилизует все силы, от религии до школы, от кабинетного теоретика до жулика или пацифиста, от якобы невинного исследователя до наглого вредителя; от социал-фашиста до открытого бандита-поджигателя… Было бы смешно думать, что вредитель, вооруженный «учеными» очками, менее страшен, чем его соратник, вооруженный газовой или иной смертоносной маской{1002}
.Чтобы отличить друга от врага, нужно было знать разницу между «подлинно научной» и вредной теорией, но в большинстве областей науки прямых указаний со стороны «классиков марксизма» или партийных вождей не существовало. Классики, разумеется, вооружили партийных вождей умением разбираться в «объективных явлениях», и в принципе хранители священного знания могли издавать энциклики по всем вопросам, от педагогики до химии. Но в 1920-е годы они редко этим занимались: то, что казалось старым большевикам политически значимым или социально допустимым, имело свои пределы. Вместо того чтобы все время учить ученых, они полагались на систему социальных льгот при приеме в вузы. Здоровые социальные корни гарантировали здравые теоретические суждения{1003}
.