Первым шагом было просвещение русских. Прежде чем учить туземцев, им самим следовало поучиться, и большинство сибирских областников считали это своей главной задачей (русские старожилы могли быть морально здоровыми, но, согласно популярной формулировке Лаврова, которую принимал даже И.К. Михайловский, стихийная «культура» была ниже «цивилизации» мыслящего человека){466}
. Затем наступал черед практической работы по спасению и воспитанию: прогрессивные администраторы должны были сделать управление рациональным и гуманным; купцы и крестьяне должны были отказаться от нечестных приемов; а миссионеры должны были посвятить себя просветительской работе. Просвещение и христианизация — постепенные, тактичные, опирающиеся на национальные языки и народный опыт — должны были идти рука об руку. Все это было «обязанностью высшей расы, имеющей в виду привитие цивилизации»{467}, т.е. долгом цивилизации перед сибирскими аборигенами. Впервые с начала колонизации инородцы рассматривались как люди, имеющие «права» — не юридические права граждан, но права членов человеческого сообщества. Как писал Ядринцев, «сохранение инородческих племен, развитие образования среди них, так же как призвание их к гражданской и умственной жизни, есть настолько же историческое право инородцев на общечеловеческое существование, сколько исторический долг русской народности на Востоке»{468}.Были ли они способны на такое продвижение вперед? Ядринцев не сомневался в этом{469}
, но не все были столь оптимистичны. Щапов, сосланный обратно в Сибирь вскоре после того, как он обратился в писаревскую «социально-антропологическую» веру, обнаружил, что инородцы не могут полностью усвоить «высших идей и чувств евангельской правды и любви к ближним». Причиной этого, по его мнению, было недостаточное развитие их «нервно-мозговых способностей» — заключение тем более неожиданное, что мать самого Щапова была буряткой; что бурятский улус оказался ближе к «правде» коллективизма, чем русская община, и что успех коллективизма был, согласно Щапову, результатом развития «высших нервных клеток больших мозговых узлов человеческой нервной системы»{470}. Шашков тоже сомневался в способности инородцев эволюционировать в правильном направлении. Те из них, которые получили некоторое образование, предупреждал он, «с презрением относятся к своим соотечественникам, гордятся своими чинами и ведут себя так глупо-напыщенно, что не могут быть терпимы в сколько-нибудь порядочном обществе», а единственные истинно просвещенные инородцы (Доржи Банзаров и Чокан Валиханов), по его сведениям, вернулись к прежнему образу жизни и умерли от пьянства{471}.И все же ни Шашков, ни Щапов не отрицали возможности прогресса для коренных жителей Севера: их путь мог быть медленным и неверным, но он был возможен. Как неодобрительно заметил один консервативный критик, радикальная интеллигенция пыталась примирить идеи биологической наследственности и борьбы за существование с верой в равенство{472}
. Действительно, Варфоломей Зайцев был одинок в своем «научном» расизме{473}. «Разумные эгоисты» Чернышевского самоотверженно трудились во имя всеобщего братства, «мыслящие люди» Лаврова приобщали к цивилизации дикие племена, и даже «реалисты» Писарева признавали, что их индивидуализм должен будет послужить «всеобщему благу». Даже те, кто считал северных инородцев жертвами естественного отбора, верили, что образование может и должно обратить вспять этот процесс. Так, И.С. Поляков считал «подбор родичей у остяков» «самым неестественным, ослабляющим племенную крепость остяка и ведущим его к регрессу», но был уверен, что верная правительственная политика сможет предотвратить их вымирание{474}. Убеждение, что прогресс не является неизбежным, если он аморален, было важнейшей частью философии российского народничества{475}.Как писал Г.И. Потанин, закон выживания наиболее приспособленного справедлив, но не обязателен. «Неразвтые племена при соприкосновении с цивилизованными исчезают, — признавал он, — но из этого еще не следует, чтобы это обстоятельство нельзя было предотвратить»{476}
.