При всем при том сам Хом исповедовал весьма мрачное мироощущение, несмотря на внешнюю жизнерадостность. Моргана привлекали эти темные стороны его сознания; не исключено, что он надеялся излечить Хома от пессимизма. Когда они проводили время вместе, ими овладевало чувство взволнованной надежды, и радостное будущее казалось вполне возможным. Правда, что именно могло принести с собой будущее, оставалось неясным. Но по крайней мере Моргану оно рисовалось в виде некоего восторженного союза, который соединял его и Мередита.
Некоторое время это казалось почти осуществимым. Годы, проведенные им в Кембридже, были напоены ощущением полета и блеска, ожиданием того, что мир вот-вот откроет перед ним все свои сокровища и тайны. Он тогда узнал, что великие греки, населявшие древнюю вселенную эллинов, эту первую из империй, могли многое оправдать. Именно под руководством Платона он позволил себе любить не столько ум Хома, сколько его тело.
К тому времени студенческие годы Моргана подошли к концу, и он с матерью жил в гостинице в Блумсбери. Хом пребывал поблизости, занимаясь в лондонской школе экономики. Большую часть времени они проводили вместе. Однажды вечером, в разгар яростной дискуссии по поводу платоновского «Пира», они очутились на кушетке Хома, и пальцы их зарылись в волосы друг друга.
– Я люблю тебя! – сказал Морган.
Но настоящее чувство родилось только после того, как слова были произнесены; чувство яростное, свежее и истинное – в первый раз в его жизни.
С тех пор не раз повторялись и слова, и опаляющие вспышки чувства. Тем не менее никто из них пока не рискнул освободиться от одежд. Руки скользили по поверхности: кончики пальцев ласкали линию бровей, переносицу, губы. Однажды, разгорячившись как никогда прежде, Морган прижался губами к губам своего друга – неловко и неумело. Это было короткое прикосновение, сухое и мимолетное, но в голове его словно взорвался вулкан. Он вдруг почувствовал, как Хом отстраняется.
– Нам нужно соблюдать осторожность, – сказал Хом, и слова его, словно издалека, эхом отозвались в сознании Моргана.
Да, осторожность совсем не была лишней. То, что казалось столь естественным и спонтанным, по сути таило в себе опасность. Правда, и опасность могла быть сама по себе волнующей, как Морган понял в последующие ночи, полные объятий и ласки. Возможность быть обнаруженным, звуки, издаваемые другими людьми по ту сторону тонкой стены, все это, подобно магнетическому эффекту, придавало особую остроту ощущениям, вызванным прикосновениями к чужой коже. Случались моменты, когда Моргану казалось, что его сердце вот-вот остановится. В его жизни до этого не было ничего, что могло бы сравниться по степени полноты и силы с объятиями, в которые заключал его мужчина. Но в пылу даже самых жарких объятий Морган осознавал, что для каждого из них то, что происходило, могло означать совершенно разные вещи.
– Зачем ты это делаешь? – спросил он как-то, когда Хом отвел свою ставшую вдруг безжизненной руку.
– Зачем? – переспросил Хом. – А почему бы и нет? Если это было хорошо для греков…
– Так только для этого? Только для того, чтобы имитировать безмолвные голоса древних?
– Ну мы-то, согласись, совсем не безмолвны, не так ли? – усмехнулся Хом. – А кроме того, это совсем не порок.
Неожиданно он выпрямился и оттолкнул Моргана.
– Здесь нет ничего телесного! – провозгласил он новым для Моргана, ломающимся голосом. – Мы просто выражаем наши чувства. Что здесь непростительного?
– Для меня – ничего!
– Для меня – тоже, – согласно кивнул головой Хом. – Я тебя обожаю, Морган! Давай считать это экспериментом.
– Экспериментом? И каков ожидается результат?
– Это мы сможем узнать только в процессе. Я сыт по горло правилами, которые устанавливает для нас общество. Делай то и не делай этого. Чувствуй это, а вот это не чувствуй! Невыносимо. Я хочу идти туда, куда ведут меня мои чувства.
– Я согласен, – сказал Морган, ощутив, как на мгновение чувства его поблекли, утратив былую интенсивность и мощь.
Он теперь проводил много времени в Британском музее, в залах греческой скульптуры, и выпадали дни, когда все его чувства казались ему заточенными в представленный там холодный мрамор. Греческие боги казались ему людьми, а люди – богами. Особенно ему запомнилась одна идеальной формы скульптура, скульптура юноши. У него была отсечена одна рука, и, взглянув на статую, Морган почувствовал, как его пронзила острая боль. С одной стороны, он был поражен совершенством древнего искусства, а с другой – красотой мужского тела. И во всем этом сквозила такая печаль! Ведь он знал, что ему никогда не удастся возлечь подле столь прекрасного нагого тела. Касаться его, обнимать, принимать его объятья. Иногда желание настигало его с такой силой, что Моргану становилось по-настоящему больно. И во многом потому, что поведать о своих чувствах он никому не мог. Даже Хому.
Особенно после того, как Хом вскоре обычным тоном заявил, что он помолвлен.
– С женщиной? – задал Морган вопрос и тут же подивился его идиотизму.