По возвращении домой с кладбища, мы зашли в нашу домашнюю библиотеку. Любопытно, что Алик села в любимое кресло моей матери, а я устроился напротив нее. Я знал, что она будет говорить о тех днях, когда все это случилось, и я жаждал услышать ее рассказ. Я ждал его всю мою жизнь, хотя и не понимал, что именно произошло, ведь моя мать не хотела об этом ни говорить, ни даже думать и вспоминать, ведь все это было для нее пыткой.
Зимнее солнце проникало через большой витраж. Несмотря на отопление, в комнате было холодно, и пол, покрытый старинными коврами, немного смягчал прохладу. Глаза Алик, еще влажные от перенесенных эмоций, сохранили свой блеск. Эти глаза видели очень много, но им удалось сохранить свою красоту.
Наконец этот момент наступил. Я нервничал и сидел как будто на углях, но старался не показать этого. Я чувствовал, что сейчас Алик приоткроет тяжелый занавес, покрывавший историю моей семьи.
Надежда услышать такой рассказ означала для меня исполнение самого важного наказа, оставленного мне моей матерью.
Предчувствуя важность предстоящего разговора, я включил магнитофон.
Ее ласковый, несколько усталый от бессонной ночи голос напомнил мне, как много лет назад моя мать и я находились в той же комнате и я думал, что она вот-вот расскажет мне правду.
Далее следует рассказ Алик, почти дословно записанный на мой магнитофон.
Я расскажу тебе о зиме 1915 года. Сколько времени прошло! Сколько времени! И тем не менее я вижу все так, словно это случились вчера. До того дня моя мать Азатуи Назарян была как никто заботливой, она ухаживала за мной, ласкала и утешала меня, если что-нибудь у меня болело. И вдруг она представилась мне в другом свете. Она мне объяснила, что таков закон жизни и крепко обняла меня. Моя мама раньше была замужем, и от этого брака родилась Мари, моя старшая сестра.
Но муж умер рано, еще до рождения дочери.
Это была неприятная ситуация для такой молодой женщины, но ей повезло — мой отец влюбился в нее, для него не имело значения, беременна ли она, или была вдовой. Как бы там ни было, но ни ей, ни ему не нравилось говорить на эту тему. Я несколько раз спрашивала маму, мне было любопытно узнать, кто был отцом Мари, но она только меняла тему разговора.
Я тогда понял, что Алик ничего не знала об Османе Хамиде — отце моего отца. Мне не хотелось прерывать ее. Я подумал, что спрошу ее об этом позже.
Мари была моей сестрой в полном смысле этого слова, а для моего отца (он ей приходился отчимом) она была любимой дочерью.
Мари была славной, ласковой девушкой. Немногословная, щедрая и добрая. Годы, которые мы провели вместе, я вспоминаю как самые лучшие в моей жизни.
Что касается моего отца, — его звали Богос Нахудян, — то он редко появлялся дома. Он вечно был в плавании — между Трапезундом и Константинополем, по Черному морю, иногда по Средиземному, продавал и покупал — в этом была его работа. Когда он возвращался домой, он был со мной приветлив и щедр, тем не менее он был не в состоянии сломать лед и показать всю свою нежность. В глубине души он стеснялся того, что под его суровой маской скрывалось нечто трогательное и нежное. Но я-то хорошо знала, что он был именно таким, несмотря на всю свою серьезность и внешнюю холодность.
Помню, был конец весны 1915 года. В прошедшую зиму положение в нашем доме несколько осложнилось. Несколько кораблей пропало в море, и мама боялась, что папа может вообще не вернуться, как бывало в других семьях в Трапезунде, когда их мужчины пропадали и о них ничего не было известно.
Кроме того, мы все, даже дети, знали, что дела в стране шли неважно. Моя мать посмеивалась надо мной, говоря, что скоро уже ей придется перешивать для себя мою использованную одежду. Мари, которой исполнилось почти двадцать лет, уже смотрела на меня сверху вниз. Моему брату Оганнесу исполнилось почти восемнадцать лет, и он стал совсем мужчиной. Он сильно раздражал меня своим снисходительным отношением, что казалось мне глупым и высокомерным.
Однажды в штормовую ночь пароход моего отца «Эль-Сирга» пришел в порт. Как только он показался в створе бухты, мы, несмотря на холод и дождь, побежали навстречу ему. Моя мама очень нервничала, словно предчувствовала что-то странное и неприятное. Но нет. Отец спустился по трапу, неся на плече белый мешок, как всегда полный сладостей, кофе, какао и прочего добра. Он по-прежнему пребывал в уверенности, что мы все еще дети — с каждого плавания он всегда привозил нам одно и то же и, по правде говоря, это нам нравилось.
Моя мать обняла его у трапа и разрыдалась от накопившихся бессонных ночей и недобрых предчувствий. Мой отец терпеливо утешал ее, глядя на нас поверх ее плеча. Он не понимал толком, что там происходило.