А через несколько дней звонит в дверь Оксана. Просит взаймы пару яиц для салата, у них гости, и на ней эта кофточка. Именно эта, потому что некоторая скособоченность налицо.
— Откуда эта прелесть? — спрашиваю я.
— Правда здорово? — говорит она и вертится передо мной, а когда останавливается, я вижу на ее лице некоторое смятение. Я уже знаю свою соседку. Она не просто не умеет врать или даже что-то скрывать — а уметь это надо, — она «заболевает лицом» от необходимости что-то соврать или скрыть. Лицо ее как бы начинает дробиться, идти рябью, суетиться, оно становится растерянно-глупым, чтоб не сказать дурным. Единственное лечение для лица — тут же сказать, выпалить правду и спастись.
К примеру.
— В подъезде напэисал мой Миша, — говорит она. Это на мой вскрик, что опять какая-то сволочь помочилась возле лифта. И не объяснишь ей, дурехе, что пятилетний Миша, конечно, свое дело сделал, но не мог он один напрудить такую лужу, что на подмогу ему пришел мощный мочевой пузырь, не чета детскому, недобежавшему…
— Это правда, — говорит Оксана, здоровея лицом. — Я его уже выпорола.
Сейчас ей надо ответить, откуда у нее кофточка. Я получу чистую правду, хотя суетливость Оксаниного лица показывает, что именно ее говорить ей не следует.
— Ваня возит Членова. Знаете? А у Членова есть любовница. Это она мне продала, — скороговорит она. — Так неудобно про это говорить… Но в жизни ведь всякое бывает, правда? Такое вот горе Марье Гавриловне…
И она уносит яички, оставляя меня в презабавнейшем состоянии случайного соглядатая известного события, но как бы с другой стороны. Вид спереди. Вид сзади. Вид со стороны Марьи Гавриловны.
Об окончательной и сокрушительной победе жены мне тоже сообщила Оксана. Уже было лето. Оксана выгуливала свой выводок, а я, что называется, шла мимо. Оксана всегда выходила гулять с большой сумкой, в ней лежали цветные тряпки, из которых она споро лепила то детские игрушки, то причудливые коллажи, скорость ее творчества была удивительной — два-три переброса тряпочек, два-три стежка, вложенная внутрь щепочка, взятая с земли, вставленный в середину лист — и полный балдеж. На тебя уже смотрит дитя в капоре с такой удивительностью выражения, что начинаешь его слушаться, а дитя, лукавая тряпочка, сочувствует тебе, но как бы и презирает тоже.
На этот раз в руках Оксаны были куски той самой кофточки.
— Пошла пятном после первой же стирки, — объясняет Оксана. — А еще импорт. Но я, знаете, даже рада… Ведь это очень важно, из чьих рук вещь. Я же вам говорила…
— Оксана! Ерунда! Все наши вещи залапаны таким количеством рук, что ничего личностного…
— Один плохой человек подержит — и хоть выбрось…
Она брезгливо достала линялые кусочки, а потом радостно сказала:
— И с ней как с кофточкой…
— С кем — с ней? — почему-то испугалась я.
— Михаил Петрович порвал с этой женщиной, — как-то гордо сказала Оксана, как будто была в этом и ее заслуга, ее толика протеста против безобразий, когда за здорово живешь ходят по земле особенные особы, а кто-то нормальный, простой страдай?!
Надо было отыскать Ольгу. На работе сказали, что она болеет, дома — что ее нету, вот и думай, где может находиться болеющая женщина. Все ли знаешь, Оксана?
Но Оксана знала все, потому что Ольга позвонила сама и вполне здоровым голосом сказала, что прогуливает по липовому бюллетеню и может ко мне приехать с бутылкой английского шерри.
— Годится?
— Все, кроме места встречи, — ответила я. — Знаешь, кто у меня живет под боком? Кто моя любимая соседка? Жена шофера твоего хахаля.
— Ну и какие проблемы? — непонимающе спросила Ольга. — Что, я поэтому не могу к тебе прийти?
— Можешь… Но лучше не надо. Я не говорила ей, что знаю тебя.
— Ты участвовала в холопьих пересудах?
— Не хами! — закричала я. — Я ни в чем не участвовала. Я слушала. А кофточка твоя слиняла за раз, кто ж такое простит?
— Ну и черт с ней! Ладно, приходи сама… Я не хотела звать, потому что слегка завшивела домом. Такой у меня бардак. А руки не подымаются…