Брюнн не из этих типов. Впрочем, он постепенно все больше и больше слабеет.
– Так нельзя, Брюнн! – сказал я ему однажды. – Или, по крайней мере, не так часто… Это не вредит, когда хорошее питание и ты крепкий. Но в нашем лагере…
Он язвительно смеется.
– Только без проповедей, пожалуйста… – вяло говорит он. – Сам знаю. Ха-ха! «Самоосквернение!» – называется это дома. Отличное словцо… Но черт побери, какое мне до этого дело? Я что, сюда сам себя загнал? Они не должны были отправлять нас сюда, если хотят, чтобы мы оставались людьми! А если бы они сами попали сюда, эти господа, сдохнуть мне, если бы не занялись тем же…
Со вчерашнего дня выгребные ямы очищают, посыпают свежей хлоркой, бараки проветривают, лагерные плацы подметают. На кухне грандиозная приборка, и старшим бараков приказано всемерно поддерживать чистоту. Пара русских врачей обходят все помещения, забирают всех, кто плохо выглядит, и, к нашему изумлению, без всякого обследования запирают их в лазарет, куда до сих пор не клали даже больных.
– Бессмертный Потемкин обходит свои владения! – язвит Зейдлиц.
В полдень в лагере показывается орава русских генералов, сопровождающих молодую даму, блондинку в платье сестры милосердия.
– Эльза Брендштрём, шведка! – восклицает кто-то громко.
– Как, она довольна? – спрашивает Зейдлиц.
Делегация пересекает весь лагерь, посещает каждый барак. Мы по-военному вытягиваемся около наших нар. Светловолосая сестра решительно подходит, то тут то там задает вопросы, все записывает.
– Спокойно, господа! По очереди…
Когда она подходит к нашему «разъезду», вперед выступает Зейдлиц.
– Осмелюсь доложить, что сегодняшняя чистота была наведена лишь двенадцать часов назад, сестра! – спокойно говорит он. – А девять десятых больных положили в лазарет сегодня утром – до сих пор, несмотря на бесчисленные ходатайства, никого в лазарет не клали! Вам бы снова появиться у нас завтра! – добавляет он.
Сердце у нас готово выпрыгнуть из груди. Она долго смотрит на него твердым взглядом голубых глаз.
– Благодарю вас, – говорит она, подает ему руку, черкает пару строк, медленно идет дальше.
Я, мы все хотели бы поговорить с ней, сказать всего лишь пару слов – нет ли каких вестей с родины?.. Но мы понимаем, что это невозможно, что не может каждый из десяти тысяч поговорить с ней, а кому из нас это необходимо больше других? Нет, то, что сказал Зейдлиц, было за всех…
– Теперь будет лучше, вот увидите! – первое слово Шнарренберга. – Теперь она будет регулярно приходить в лагерь, будет держать всю Сибирь в поле зрения!
– Да, если только Потемкин не из этих краев… – задумчиво протянул Под.
После этого происшествия наш комендант уходит в отпуск. Этого добилась Эльза Брендштрём? Тогда она верила, что этим можно сделать что-то доброе, и не подозревала, чем все обернется. На его место заступил капитан склада Мышонка. Наши больные появляются снова, кухня немедленно зарастает своей обычной грязью, вместо положенного мяса нас снова кормят головами, копытами и гениталиями. Отхожие места хлоркой больше не посыпают.
Почти автоматически и часовые становятся грубыми, злыми, заносчивыми. Несмотря на это или именно благодаря этому, пара людей нашего барака совершают какие-то мелкие проступки, то ли невежливо отдают честь, то ли совершают что-то в этом роде. «Приготовиться к шпицрутенам!» – тотчас следует команда. Мы все знаем истинную причину: барак не выдал, кто разговаривал с Эльзой Брендштрём…
Мы строимся, 300 человек. Пятьдесят казаков стоят в две шеренги, длинные нагайки в руках. Комендант на коне перед ними, в 20 шагах унтер-офицер для надзора. Позади два взвода нашего конвоя с заряженными ружьями у ноги, опоясанные патронташами.
– Обнажить спины!
Двое-трое казаков выхватывают фланговых, Шнарренберга и Зейдлица, спускают мундиры, чтобы показать нам, как следует сделать. Мы молча выполняем приказание, а что нам остается? Три сотни цивилизованных человек, как сто лет назад, стоят с обнаженными спинами под лучами весеннего солнца.
– Вперед – марш!
Первых подводят к коридору, и Шнарренберг и Зейдлиц бегут. Резко, подобранно, оба с выкатившимися глазами. Я следую за ними с Подом и Брюнном. Свистит и шлепает. На наши худые спины падают огненные стрелы. Я не могу быстро бежать, раненая нога не позволяет. Я отчетливо чувствую запахи, исходящие от казаков, – пота и кожаной амуниции. Туманно слышу их дикие вскрики, гортанные клики. В ушах гудит, словно я болен. Поскольку из-за хромоты я топчусь на месте, то получаю гораздо больше ударов, чем, скажем, Артист, который летит по коридору как борзая…
Я вижу, как прямо перед моими глазами на широкой спине Пода лопается кожа. «Нет, нет, бежать! – думаю я. – Только не упасть!» – внушаю себе изо всех сил. Глухая ярость вскипает во мне. Ах, могу же я, хоть и медленно, шаг за шагом идти сквозь этот коридор живодеров! С гордо поднятой головой – назло всем! Но это несерьезные мысли, которые мелькают в моей голове лишь для того, чтобы не упасть. На деле… удар впивается в удар… словно когти тигра… словно раскаленным ножом…