Арестованный еще 12 апреля Кубанец, на беду Артемия Петровича, оказался самым откровенным из его приближенных, и даже больше. Видимо, несмотря на доверительное отношение барина, у холопа накопилось много претензий, да и погибать ради него Василий не желал. «Помилосердуй, всепресветлейшая монархиня всероссийская, всемилостивая самодержавнейшая великая государыня, помилуй милосердием высоким, яви ко мне и пролей к бедному и погибающему человеку высокомонаршеское милосердие. Всю мою вину и живот мой подвергаю под высокие стопы вашего императорского величества», — умолял дворецкий, больше всего боявшийся «запамятовать» что-либо из речей или действий хозяина.
Уже 15 апреля (все показания он писал собственноручно) слуга стал вспоминать прегрешения Волынского, начиная со времени его губернаторства в Казани. Он упомянул не только о крупных взятках с татар, но и о волчьей шубе, полученной барином от сибирского вице-губернатора Бутурлина, о куске голубой парчи от фабриканта Гончарова, о трех штофах от симбирских купцов и трехстах казенных бревнах, взятых на строительство дома министра{434}.
Искренность Кубанца следователи оценили. Но 17 апреля ему сообщили, что императрица лично слушала его «доношение», однако осталась недовольна, ибо в нем «не о всем имянно и не обстоятельно от тебя объявлено», и намекнули, что желают знать не только о «преступлениях указам», но и о «злобных намерениях» Волынского. Самому же Кубанцу припомнили его уклонение от следствия в 1731 году, но обещали помилование, если он расскажет «всю истину без всякого закрытия».
Перепуганный и одновременно обнадеженный доносчик принялся писать «пополнения» к своим первоначальным показаниям: с 17 апреля по 24 мая он подал 17 собственноручных «доношений». Эти сочинения написаны довольно бессвязно — дворецкий выкладывал всё, что вспоминал, потом дополнял свои показания, приводя новые подробности или пересказывая уже изложенное. Он, видимо, не вполне понимал, чего от него ждут, и продолжал рассказы о тех, кто «искал» покровительства министра, и о всевозможных подношениях ему Память у дворецкого была цепкая, но речь шла о заурядных взятках, а не о политике; только мельком Кубанец упоминал, что Волынский «чернил и перечеркивал» свой проект и в разговорах стремился «свои дела хвалить», а прочую придворную «свою братью уничтожать».
Двадцать первого апреля Кубанцу зачитали (или показали) обращенное лично к нему письмо за подписью императрицы: «Понеже ты объявил, что нечто донести имеешь, о чем однако ж, окроме нам самим, объявить не можешь, а нам тебя перед себя допустить нельзя, того ради повелеваем тебе то, еже нам самим донести имеешь, написать на писме и, запечатав, отдать асессору Хрущову, которой то нам самим за оною ж печатью подать имеет. Анна»{435}. Тут-то он и вспомнил, что его хозяин не только «прославлял фамилию свою», но и читал предосудительную книгу голландца Юста Липсия, сравнивая при этом средневековую неаполитанскую королеву Иоанну II и античных Клеопатру и Мессалину с российской государыней и заявляя: «Женский пол таков весь», — что являлось «весьма противно против вашего императорского величества» (21 апреля); желал «погубить» Остермана, «гвардию весьма к себе ласкал» и себя «причитал к царской фамилии» (4 мая); желал «себя в силу и власть привесть» (7 мая) и даже «тщился сам государем быть» (22 мая). Наконец, 24 мая дворецкий заявил, что его господин одобрял не отечественную «систему» правления, а польские порядки и «хотел в государстве вашего величества республику зделать»{436}.
Последние показания Кубанца о «республике» не согласовывались с якобы высказывавшимся Волынским намерением стать «государем» — но это уже не имело значения. Теперь подследственному можно было не только инкриминировать только служебные грехи, но и предъявить обвинения «по первым двум пунктам». Может быть, к политическим «видам» добавилась и личная обида императрицы — его, проворовавшегося холопа, она помиловала и вознесла, а он осмелился хулить свою государыню и благодетельницу.
Двадцать второго апреля императрица повелела Артемия Волынского «со двора ево взять в адмиралтейскую крепость». Там состоялся еще один допрос. 26-го последовал новый указ о переводе всех арестованных в казармы Петропавловской крепости, следствие же было передано в Тайную канцелярию — ее начальнику Андрею Ушакову и креатуре Остермана Ивану Неплюеву{437}. Теперь следствие вели только они; прочие же члены комиссии были от него отстранены — тем более что некоторые из них сами попали под подозрение. В Адмиралтействе остались бумаги Волынского, разбором которых занимался компетентный и озлобленный доноситель Андрей Яковлев, ставший секретарем следственной комиссии. Началась опись имущества главного обвиняемого.