Опасения, однако, оказались напрасными, и уже находившийся «в великой силе» Салтыков велел губернатору составить подробное «доношение» о Козлове: «…какие он имел по приезде своем в Казань разговоры о здешнем московском обхождении, и при том кто был, как он с вами разговаривал, чтоб произвесть в действо можно было». В ответ Артемий Петрович прислал несколько неожиданное послание, в котором, с одной стороны, признавал, что по обязанности и родственному долгу будет «предостерегать» не только о том, «что к высокой ее императорского величества пользе касается, но и партикулярно к стороне вашего сиятельства надлежит служить мне как свойственнику и милостивому моему благодетелю за толикие ваши ко мне отеческие милости»; с другой — отказывался быть доносчиком на неосторожного болтуна, поскольку не считал, что это «не токмо мне, но и последнему дворянину прилично и честно делать»: «…понеже ни дед мой, ни отец никогда в доводчиках и в доносителях не бывали, а и мне как с тем на свет глаза мои показать?» Волынского смущали последствия такого поступка: «…кто отважится честной человек в очные ставки и в прочие пакости, разве безумный или уже ни к чему непотребный, понеже и лучшая ему удача, что он прямо докажет, а останется сам и с правдою своею вечно в бесчестных людех, и не только кому, но и самому себе потом мерзок будет»{196}. В этих рассуждениях нашего героя сталкивались допетровская Россия и век Просвещения. Как должностное лицо и принявший присягу служилый человек Волынский не сомневался в своей обязанности доложить обо всём, касающемся «к высокой ее императорского величества пользе», — это он и сделал в предшествующих письмах. Но благородному дворянину новой эпохи уже неловко было выступать публичным доносчиком, тем более что процедура следствия по политическим делам предусматривала и для самого доносчика «честной арест»; кроме того, он должен был «довести» свой навет — доказать истинность обвинения, а в противном случае рисковал оказаться в положении преступника-лжедоносителя.
При отсутствии надежных свидетелей или прочих улик доноситель мог надеяться только на свою память. Не дай бог перепутать или исказить услышанное — любая неточность в передаче «непристойных слов» или неверное указание места и обстоятельств, при которых их произносили, рассматривались не просто как ложный навет, а как произнесение преступных «слов» самим «изветчиком». Чем более уверенно держался на очной ставке ответчик (не путался в показаниях, аргументированно отрицал вину), тем выше становились его шансы выйти сухим из воды. В этом состязании при прочих равных шансах (когда свидетелей преступления не было или они «порознь сказали») побеждал тот, кто твердо стоял на своем («утверждался на прежнем своем показании») или находил аргументы в свою пользу. Тут уж всё зависело от характера: или доносчик «ломался» и оговоренный им «очищался» от возведенного на него поклепа, или же ответчик после долгих запирательств признавал истинность обвинения. Часто вслед за ответчиком на дыбу отправлялся не сумевший толком «довести» свой донос объявитель «слова и дела».
Через десять лет Артемий Петрович попадет в застенки Тайной канцелярии; признавшись в служебных проступках и взяточничестве, он даже после двух пыток будет категорически отрицать намерение произвести дворцовый переворот. Пока же он участвовать в следствии не желал и, кажется, не только из страха, но и из убеждения в «пакостности» доносительства на человека, который преступником не был, а лишь неосторожно высказал свое мнение.
Семен Андреевич подобных тонкостей явно не чувствовал и укорял воспитанника, донос написавшего, а свидетелей не представившего: «…на что бы так ко мне и писать, понеже и мне не очень хорошо, что и я вступил, а ничего не сделал, и будто о том приносил я напрасно; а то все пришло чрез письма от вас ко мне, понеже вы изволили писать, что он говорил при многих других, а не одному, а я, на то смотря, и доносил, и то стало быть мне не хорошо, что будто неправо я сказывал». Опытный гвардеец наставлял родственника «отписать, какие он (Козлов. —