В жизни тело имеет все права; на искусство же имеет право только душа тела. Между тем, Арцыбашев ограничивается телом тела. И, в связи с этим, он рисует его грубо, цинично, без той игры и остроты, какая пенится и сверкает, и колет, например, у Мопассана. В иглах и искрах шампанскаго вина приобретает свою красоту и эротический алкоголизм; но Арцыбашев, в сущности, – безалкогольный писатель. Сам не пьяный, и других, если и опьяняющий, то во всяком случае хмелем не тонким, он всегда теоретизирует, он умышляет, а не мыслит, и кустарно шьет свои произведения белыми нитками тенденций. Неизменный проповедник, моралист своей аморальности, идеолог своих маленьких идей, он только и делает, что поучает, лишенный духовной свободы, в крепостной зависимости от своих же принципов и предразсудков. Образы и картины ему важны не сами по себе, а как иллюстрации к домыслам; герои и героини своими поступками защищают явную диссертацию автора и ценятся им лишь постольку, поскольку они оказывают ему эту услугу, эту медвежью услугу (потому что лучше бы он своей диссертации не предъявлял). Персонажи его не живут самостоятельной жизнью и вообще только напоминают собою живых людей: на самом деле это – переодетыя мысли, вешалки для сентенций, пустые манекены. В мертвенности уличает их уже то, что обнаруживается у них, большей частью, полная симметрия между их воззрениями и их поведением. Как Санин думает, так он и делает. Его теория вполне соответствует его практике. Он разлиновал свою жизнь, как тетрадь и размеренно шествует по этой неправдоподобной прямолинейности. И в одном из разсказов инженер Высоцкий пространно высказывает сначала свои убеждения, а потом непосредственно применяет их на деле, иота в иоту. Очень подозрительна, в смысле художественности и жизненности, такая согласованность миросозерцания и поступков. Писатели-художники говорят нам, что геометрия жизни – совсем иная, гораздо более сложная. Вот Базаров теоретически отрицал любовь, а практически влюбился; всякий романтизм он признавал чепухой, а умер как романтик, и этот изследователь лягушек, этот нигилист и материалист, к своему смертному орду, точно ангела смерти, позвал Одинцову и попросил ее, чтобы она поцеловада его, дунула на угасающую лампу его жизни… Тургенев думал, что вся эта нежность и поэзия – к лицу Базарова, потому что от живого дыхания рушатся теоретическия построения; герои же Арцыбашева в своих карточных домиках выделывают схемы и рамки для жизни, и жизнь в эти рамки удобно и послушно укладывается. Они, эти сочиненные люди, только сочиненные, а не сотворенные, они, эти неуклюжия марионетки в руках резонера, эти мало одушевленные теоремы, – они в зародыше убивают всякое художественное впечатление. Даже независимо от содержания арцыбашевской проповеди, она эстетически отталкивает от себя уже тем, что это именно – проповедь. Здесь встречает нас как раз то принципиально-незаконное вторжение разсудочности, о котором сказано раньше; здесь вполне отсутствует самопроизвольность действующих лиц, из независимость от навязчиво теоретизирующаго автора. Но и этого мало: вдобавок не умно то «умное», что на разные, хотя и однообразные лады внушается читателю. Известно несложное мировоззрение Арцыбашева, его взгляд на женщину, его взгляд на мужчину. Как неожиданное открытие, как новейшую Америку, как неслыханную ересь, провозглашает писатель мысль о взаимном тяготении полов. В себе он видит Ньютона этого тяготения и доказывает его сценами изнасилования, которых, например, в разсказе «Женщина, стоящая посреди», насчитывается несколько. Признаком умственной смелости считает наш автор и такия разсуждения: «мать… другом, конечно, может быть, но какая же это заслуга – быть другом чьим-бы то ни было, а тем более – своего собственнаго щенка!.. любая свинья – друг своего поросенка»… Когда с отвагою передового гимназиста вам преподносят такого рода откровения, то становится неловко, и вы чувствуете, что всякий ум легко доказал бы здесь свое полное alibi. И все так аляповато, неубедительно и примитивно у Арцыбашева, что помимо других ощущений и привкусов, читатель испытывает впечатление какой-то общей интеллигентности. Ничего тонкаго, ничего духовно-аритсократическаго, серое умственное плебество… Арцыбашев как бы бросает перчатку обычной морали, но прежде всего он должен был бы устроить свои счеты с психологией и эстетикой: он их законы нарушает, своей надуманностью и грубостью, он их элементарным требованиям не удовлетворяет, и это оне, а не нравственность, терпят обиду и урок от того шаблона, который однажды навсегда сочинил себе автор. Арцыбашев покорен арцыбашевщиной, больше ничего не ищет, не работает, и потому он повторяется. На страницах с неуклюжим заглавием «Женщина, стоящая посреди», эта женщина, смутно и неотчетливо написанная, скорее кукла, заведенная механиком-автором, чем живое существо, стоит среди мужчин. «Все одинаково смотрели на нее, все хотели одного и того же, и она уже знала чего. Она шла к ним с каким-то мучительным вопросом, но ответа не было. Ей хотелось сказать так много, высказать то огромное, нежное и преданное, что было на душе, но они не слушали и только жадными, грубыми руками тянулись к ея телу, срывали платье, комкали, терзали, унижали ее». Словно звучит в этих строках заступничество за женщину; но в контексте разсказа оно теряет всякий смысл, потому что героиня Арцыбашева сама, с первых же страниц, оказывается достойной тех мужчин-павианов, среди которых угодно было ее поставить автору. Ромео и Юлия у него всегда друг друга стоят. Но и тот, и другая, к счастью, являются только порождением немудрой публицистики, кое-как наряженной в убогия беллетрестическия одежды, а не реальными образами. Победителей не судят, и надо было бы признать живыми трафареты Арцыбашева, если бы он художнически нас победил и убедил. Но он не победил. За исключением немногих второстепенных штрихов, разсказы его поражают эстетической безпомощностью и пошлостью. Автор не хочет верить, что любовь одухотворяет тело, он не видит ничего: это – его дело, его право; но и мы вправе удостоверить пред самими собою то, что своих читателей он не сумел сделать своими прозелитами, не окрестил их в свою натуралистическую веру и даже не выявил той правды, которая в натурализме есть, – т. е. не показал всей мощи стихийнаго порыва, всей красоты и неторазимости пола. В море духовном Арцыбашев совсем не пловец, а в море материи он плавает мелко.