— Боже мой! — говорил он. — Как я завидую вашему замечательному и прекрасному таланту! Гений и меня осенил своим крылом, я очень недурственно рисую глаза, носы и уши, и даже закончил уже три или четыре головы, но — боже мой! — дела, дела…
— Мне кажется, если чувствуешь в себе присутствие гения, истинную наклонность к искусству, о других делах надо позабыть.
— Вы хотите сказать, что надобно стать художником, — подхватил племянник. — Эко, скажете тоже! Видите ли, милейший господин Траугот! Я размышлял об этих вещах, наверно, поболее, чем иные прочие; при моей-то любви к искусству я так глубоко проник в существо этого вопроса, что просто теряюсь, когда хочу высказаться словами, поэтому я буду выражаться только приблизительными намеками.
Племянник рассуждал перед Трауготом с таким ученым и глубокомысленным видом, что юноша невольно почувствовал к нему почтение.
— Вы согласитесь со мной, — продолжал племянник, взяв понюшку и двоекратно чихнув, — вы согласитесь со мной, что искусство усыпает цветами наш жизненный путь. — Радовать глаз, служить отдохновением после серьезных занятий — вот истинное предназначение трудов художника, и чем совершеннее его произведение, тем полнее осуществляется эта цель. Сама жизнь дает подтверждение правильности этого взгляда, ибо лишь тот, кто его придерживается в своем творчестве, достигает той благоустроенности, которой, напротив, никогда не видать тому, кто, не признавая истинной природы искусства, полагает его вершиной всех устремлений, главной целью земного существования. А посему, мой милый, не принимайте всерьез высказывание моего дядюшки, который только хотел сбить вас с толку и отвратить от серьезных жизненных задач, это завлекло бы вас на стезю беспочвенных занятий, по которой человек, лишившийся твердой опоры, бредет, спотыкаясь, точно малое дитя.
В этом месте племянник сделал паузу, как бы ожидая ответа от своего собеседника; но Траугот не знал, что и говорить. Все, что изрекал племянник, казалось ему несусветной чепухой. Он удовольствовался вопросом:
— А что вы подразумеваете под серьезными жизненными задачами?
Племянник воззрился на него с изумлением.
— Господи, что за вопрос! — выпалил он наконец. — Вы же не станете спорить, что главное в жизни — сама жизнь, а на это у профессионального художника, как правило, не бывает времени среди одолевающих забот. — И он понес сущую околесицу, смешивая наобум изящные словеса и избитые мысли. В конечном счете все у него сводилось к тому, что жить это значит не иметь долгов, зато иметь много денег, вкусно есть и сладко пить, иметь хорошенькую жену и, пожалуй, послушных деток, которые никогда не ляпнут жирное пятно на выходное платьице и т. д. Трауготу стало невмоготу от удушья, поэтому он был рад, когда рассудительный племянник наконец отвязался и он мог запереться от всех в своей комнате.
«Какое убожество моя никчемная жизнь! — сказал он себе. — Утро такое, что краше, кажется, не бывает, на дворе весна, вон даже в сумрачные городские улицы залетел теплый западный ветер и шумит-гудит, словно хочет рассказать, как чудесно все расцвело по лугам и полям, а я в эти золотые денечки лениво и нехотя плетусь в закопченную контору господина Элиаса Рооса. Там я встречаю бледные лица, склоненные над громоздкими конторками, угрюмая тишина лишь изредка прерывается шорохом переворачиваемых листов, позвякиванием пересчитываемых монет, бормотанием — все заняты, все поглощены работой. — И какой работой? Ради чего эти умственные потуги, эта писанина? — Ради того, чтобы в ящиках множилось злато, чтобы злополучное сокровище Фафнира[4] блестело ярче и заманчивей! — Как, должно быть, хорошо свободному художнику, как весело ему выйти на вольный простор с высоко поднятой головой и упиваться вешними лучами, столь живительными для крылатого воображения, в котором рождается целый мир прекрасных образов. Как ликует его душа, преисполненная радостного движения и жизни! И вот перед ним из густых зарослей выступают на свет дивные образы, духовные детища, неотторжимые от своего создателя, ибо где, как не в самом художнике, живет волшебный источник света, цвета и формы, и кто, как не он, способен запечатлеть в чувственном изображении призрачное видение, представшее его внутреннему взору! — Так что же мешает мне вырваться из ненавистных уз привычного существования?..
Удивительный старик подтвердил мне мое призвание — я рожден быть художником, но более, чем старик, это сделал прекрасный, милый юноша. Хоть он и не промолвил ни слова, но мне все же показалось, что его взор ясно высказал все то, что так долго таилось во мне под гнетом сомнений, не смея о себе заявить. Разве не будет больше толку, если я вместо моего постылого занятия постараюсь стать дельным художником?»