Все знали, что без этого номера в программе не обойдется. Тогда уж праздник — день рождения сына — превращался в его торжество. Радостное бесстрашие, которым сияло чуть надменное после застольных подвигов лицо, было легкомысленно-азартным, если даже не глуповато-детским. Смолкали тосты, анекдоты. Заранее восхищаясь, подвыпившие гости дружно изображали зрителей. Можно подумать, показывался фокус, хоть ни для кого не было тайной, в чем его секрет. И только мальчик замер в ожидании чуда… Став старше на один год, приготовленный к новой жертве, он дрожит, вытянувшись в струнку так, будто примерз всей спиной к дверному косяку, и не смеет шелохнуться, пока отец делает над его головой что-то недосягаемое взгляду. Скажет ожить, как бы отсекая ребром ладони прошлое, мертвое — и хохочет, любуясь не сыном, а взятой высотой. Только что все висело на волоске, но вот проведена незыблемой чертой линия жизни, еще выше! Эти растущие лесенкой вверх прямые черточки, прокорябанные на видном месте его, отцовской рукой, — горделивая память о себе самом, оставленная, переданная сыну, в котором уже обрел бессмертье. Бессмертный… Хохот, восторг! Проходил год, все повторялось. Казалось, был один этот путь, куда-то высоко — и вдруг кончился, оборвался… Мальчик, в день своего сиротства не понимающий, что потерял отца, засыпая, еще не знал об этом… Еще не принял муку жизни за своего отца… Все, что потом возвращалось, приходило из ниоткуда: тусклое, немое и, как в кино, быстрое. Видение, из которого что-то извлекло звук, краски, саму жизнь, будто бы суженное экраном, чтобы возникнуть перед глазами, повториться и снова вдруг исчезнуть. Остались только фотографии. Лица. Ожившие в своих непроницаемых для времени капсулах, в которых ничто уже не состаривалось, поэтому узнаваемые.
Жених и невеста. Фарфоровые статуэтки из достоинства и нежности. Глаза, наверное, впервые так пристально следящие друг за другом… Исполненный грации вальс обручальных колец. Берутся даже не за руки, а за пальцы. Шампанское! Поцелуй. В домашних декорациях она уже всегда одна — и тот, единственный, кто мог все это видеть, восхищался ею, уложенной в кадр, будто бы для любви. Молодая женщина позирует, чувствуя себя актрисой. Плавная, свободная, с холодом молчания на губах. Почти все ее снимки сделаны отцом. Отец увлекался фотографией. У него было свое тщеславие, как бы художника, и манера снимать в падающих или взмывающих ракурсах, все равно что на лету… Но все одинаковое, как отражение отражений. Из этих кадров мог получиться маленький фильм. Перевернутый младенец повис сам по себе в своих смятых пеленках, пойманный паучком за плаксивые гримасы. Отец ловил этот кадр много раз и почему-то любил снимать своего ребенка плачущим, или уж разгневанным, но до слез — это рождало такое же восхищение, восторг! Ряженый, в гостях у дедушки. Взрослея, что ни лето, с бабушкой, дедушкой — без родителей. Чопорное творение фотоателье. Мальчик в цигейковой шубке, блестящих сапожках, пыжиковой шапке, опоясанный шитым золотом генеральским ремнем. Маленький генерал в нарочито театральной атмосфере софитов. Школьные годы, их класс, год за годом: кладбищенский пейзаж детских, встревоженных будто бы собственной смертью лиц. Смотрят из иллюминаторов — дружный экипаж летящих куда-то к звездам гагаринских ракет. Кажется, выглядывают кукушатами каждый из своего сиротливого дупла, становясь все взрослее и недоверчивей. Ку-ку… Ку-ку… Пройдет немного лет, и он поймет, что можно не соглашаться с любым приговором. Научится размышлять о своих поступках, каждому зная точное название. Звездочки октябрят превращаются в пионерские галстуки. Ку-ку… А вот и комсомольские значки выскочили как юношеские прыщи. 1987 год. Конец. Где-то там же, в этом космосе, растворяются недопроявленные, в размытом фокусе, послания самому себе из фотокружков пионерских лагерей. Фигурки маленьких одинаковых существ, похожих на инопланетян, застыли в каких-то взмывающих и падающих позах на спортивных площадках, торжественных линейках… Но беспризорный отцовский фотоаппарат был без всякого, тогда, сожаления потерян; дорожить вещами мальчика не учили, а это была только надоевшая однажды, как игрушка, да и, казалось, даже не имевшая хозяина вещь.