«Срамота! — подумал Кевкамен, жуя кусочек постной рыбы. Хотя он и не был пострижен в монахи, но выполнял все их обеты, и больше того — считал, что в своих деяниях он подотчётен только самому Господу Богу. — Как только князь получит верных людей, можно отца Михаила в Константинополь спровадить... А то случится так, что его пребывание в Киеве не токмо в пользу, но и во вред будет... Невоздержан! Ишь снова лакает аки пёс...»
— Отец Михаил, — грек тронул за плечо епископа, — укорот-то себе дай!.. Не то Фотию пожалуюсь... — Снова подумал: «Так ты же, Кевкамен, Игнагию служил... Аль забыл?! Да ничего не забыл... Игнатию, Фотию... Надо Богу служить! Его Сыну и Святому Духу! Так-то лучше...» — решил про себя, а вслух продолжил укорять: — Думали, что пьёшь немного, а ты эту дрянь хмельную любишь чересчур... Да, чересчур, как говорят язычники.
— А что сие означает — «чересчур»?
— Чур — божество здесь такое. Почитают его поганые. А когда чересчур, значит через Бога да к бесу! Вот и ты к бесу всё норовишь!
— Кто ты такой? — взвизгнул отец Михаил. — Почему мне указуешь?! Да я тебя в пыль разотру, тля!
Аскольд мигнул сидящему рядом с епископом дружиннику, и тот положил свою мощную волосатую руку отцу Михаилу на плечо, слегка надавил:
— Успокойся, поп. Не лайся!
Епископ уронил на стол руку с куриной грудкой, ткнул в неё свою кудлатую башку и вскоре захрапел. Кевкамен благодарно кивнул князю.
Один из скоморохов захотел подшутить над епископом: приставил к его голове два пустых турьих рога. Но тут уж Аскольд решил, что таким образом не следует издеваться над священнослужителем из Византии (да чего с дурней возьмёшь?! Им бы лишь позубоскалить!), поднялся и дал коленом под зад скомороху. Тот далеко от столов отлетел, и возвратиться сюда до конца пира охальнику больше никто не дал. А то ещё и плетьми отодрали бы!
Пировали до самого вечера; скоморохов попеременно сменяли девичьи хоры. Особенно запомнилась Аскольду одна из исполненных ими песен — величальная.
— Ай да Янь! — восклицал чуть захмелевший князь, утирая широким рукавом льняной рубахи (одет был по-простому!) выступившие на глаза слёзы. — Угодил ты во всём князю, вовек не забуду!
Помнил Аскольд, как в детстве пела ему бабушка величальную. И как пела! Душу выворачивала наизнанку.
У воеводы тоже сердце от песен заходилось, и очень рад был за сына своего. Всегда чем-нибудь удивить может!
А какие красавицы поют! Нарядные, чистенькие. А голоса-то, голоса! И песня славная!..
Славная от слова «слава», повторяемого в песне постоянно. Поэтому кто-то из скоморохов взял в руки бубен и бил в него после каждого спетого хором этого слова, громким коротким боем как бы вколачивая «славу» в сердце каждого слушающего:
После сих слов песни Аскольд подумал: «В самую цель! Словно стрелы меткого ратника...»
«Хлебу-то честь воздают, потому как жатва скоро у русов... Говорил же в дороге князь, — промелькнуло в голове у грека. — За душу хватают песней своей молодицы».
Отзвенели слова песни сладкозвучными гусельными струнами, князь Аскольд, растроганный, встал из-за стола, обнял каждую девицу из хора и каждой что-то шептал на ушко. Те, счастливые, зарделись, как маков цвет.
Тут и звёзды на небе высветлились, и кто как мог стал устраиваться на ночлег. Кевкамен приказал постелить ему и отцу Михаилу на стожке сена. Епископа подхватили под руки и, как куль с зерном, плюхнули на стожок; пристроился на сене и грек. Рядом улеглись два дружинника Яня.
Не спалось. Дружинники были почти трезвыми: видать, по приказу князя много не пили. Оружие при себе имели. На всякий случай: ночь впереди.
Звёзды мерцали холодно, глазам становилось больно. И зябко.
За лесом вдруг раздался вой.
— Это волк... Вот уж вторую ночь жутко воет. Что надо ему?! — сказал один из дружинников.
— Может статься, потерял волчицу?.. — предположил другой.
— Должно быть, так.
— А воет-то как раз за могильными курганами.